— Гм! — сказал судья Д., — ты там недолго пробыл, а?

— Да, — ответил я, — недолго. Мне и в Монтане хорошо.

— Монтана! — воскликнул судья, подымая стакан. — За Монтану и ее обласканные солнцем прерии! За ее величественные горы, за ее индейцев и бизонов и за тех из нас, кого благосклонная судьба подарила жизнью в пределах Монтаны! Боги возлюбили нас больше всех остальных людей!

Мы все аплодировали этому тосту и осушили стаканы.

Так бывало в пограничных городах. Кто-нибудь с утра начинает утолять внезапно возникшую жажду, и остальные по одному, по двое, по трое, по четверо присоединяются к нему — купцы, юристы, доктора, все… до тех пор, пока не останется ни одного трезвого, пока все не будут навеселе и вполпьяна. На этот раз начал судья Д. — мир праху его. К четырем часам дня народ уже разошелся вовсю. Я оставил компанию и отправился домой. Меня больше прельщала бизонья шкура, ложе и трубка, огонь в камине и общество веселой Нэтаки.

Перед заходом солнца вдруг вкатились Ягода и Гнедой Конь со своими женами. Как я был рад снова видеть их всех!

— А вы не думали, что я вернусь? — спросил я нерешительно.

Они рассмеялись.

— Разве я тебе не говорил, что ты вернешься, — сказал Ягода. — Я только удивляюсь, почему ты не приехал раньше.

Мы до поздней ночи сидели у огня. Женщины болтали в другой комнате. Отправились спать.

— Маленькая моя, — сказал я, беря Нэтаки за руку, — пожалей своего мужа. Он не такой хороший, как следовало бы. В его сердце есть нехорошие…

— Молчи! — воскликнула она. — Молчи! Ты хороший, совсем хороший. Я не хочу, чтобы ты был другим; будь такой, какой ты есть. Ты вернулся ко мне. Я не могу сказать, как я счастлива — я не умею выразить этого.

ГЛАВА XVI. ИСТОРИЯ ПРОСЫПАЮЩЕГОСЯ ВОЛКА

Когда Ягода и Гнедой Конь вернулись в устье Марайас, Нэтаки и я, конечно, отправились с ними. Известие о нашем предстоящем приезде опередило нас, и когда мы в сумерки прибыли в большой лагерь пикуни, наша палатка уже стояла между палатками Говорит с Бизоном и Хорькового Хвоста. Рядом лежала куча дров; внутри весело пылал разведенный огонь; в глубине палатки было разостлано наше ложе из мягких бизоньих шкур и теплых одеял, стояли сиденья для гостей с удобными спинками, на своих местах были разложены наша кухонная утварь и кожаные сумки, наполненные сухими ягодами, самым лучшим сушеным мясом, языками и пеммиканом. Все это сделала матушка Нэтаки, встретившая дочь крепкими объятиями и поцелуями, а меня сдержанным, но искренним приветствием. Она была хорошая женщина, можно сказать благородная женщина. Да, благородная, возвышенная, жертвующая собой женщина, всегда что-нибудь делающая для облегчения страдания больных и горя осиротевших.

Едва я успел вылезть из фургона и войти в палатку, предоставив Нэтаки и ее матери вносить наше имущество, как начали приходить мои друзья. Они, видимо, были очень рады снова встретиться со мной. И я был рад увидеть их и услышать, как они, крепко пожимая мне руку, говорили: «А-ко-тво-ки-тук-а-ан-он» — «наш друг вернулся».

Они коротко рассказывали мне о случившемся за время моего отсутствия, а затем потребовали, чтобы я рассказал о своей поездке. Пока Нэтаки. готовила небольшое угощение, а они курили, я рассказал им о поездке как мог, назвал число дней, в течение которых плыл пароходом, а затем ехал поездом, чтобы добраться до дома, покрыв расстояние, которое потребовало бы 100 ночевок, если бы я ехал верхом. Я должен был повторить этот рассказ несколько раз в течение вечера у разных друзей и в палатке вождя. Когда я кончил, старик вождь стал особенно расспрашивать о железной дороге и поездах, огненных фургонах — ис-тей ан-и-кас-им, как он их называл.

Он хотел знать, не подвигаются ли железные дороги к его стране.

— Нет, — ответил я, — сюда они не приближаются. Есть только одна, идущая с востока на запад и проходящая далеко к югу отсюда по земле племени Вулф (Волка) и питающихся бараниной.

— Так, — сказал он, задумчиво поглаживая подбородок, — так! Эту дорогу многие из нас видели во время набегов на юг. Да, мы ее видели, видели ее фургоны, набитые людьми, с ревом мчавшиеся по прерии, убивая и распугивая бизонов. Напиши как-нибудь нашему Великому отцу (президенту) и скажи ему, что мы не допустим, чтобы железная дорога появилась в нашей стране. Да, скажи ему, что я, Большое Озеро, шлю ему такое послание: «Мы не позволим белым прокладывать путь для огненных фургонов через страну моего народа или селиться здесь и вскапывать почву в наших долинах, чтобы сажать то, чем они питаются».

В этот вечер я присутствовал на многих ужинах; едва заканчивалось посещение одной палатки, как меня приглашали в другую. Было уже поздно, когда я наконец вернулся домой и лег отдыхать; песни и смех большого лагеря, вой волков и койотов убаюкивали меня. Думая о далекой деревне в Новой Англии, погребенной в глубоком снегу, и об ее унылой скуке, я пробормотал: «Трижды благословен я милостивыми богами».

Нэтаки толкнула меня локтем.

— Ты разговариваешь во сне, — сказала она.

— Я не спал, я думал вслух.

— О чем же ты думал?

— Боги милостивы ко мне, — ответил я, — они добры ко мне и дали мне много счастья.

— Да, — согласилась она, — они добры. Нам нечего просить у них, они дали нам все. Завтра мы принесем им жертву.

Я заснул под ее молитву, решив, что Восток меня никогда больше не увидит, разве что иногда как гостя, быть может!

На следующий день вожди и старейшины держали совет и решили, что мы должны перекочевать к подножию гор Бэр-По. Мы отправились туда по бурой, усеянной бизонами прерии и разбили лагерь на речке, вытекавшей из заросшей соснами лощины. Здесь мы оставались несколько дней.

Тут было много вапити, оленей, горных баранов, и на утренней охоте Скунс и я убили четырех жирных самок, выбрав их, а не баранов, так как период спаривания уже почти закончился. Стада этих, ныне ставших редкими животных были так многочисленны, что мы, несомненно, могли бы убить двадцать баранов и больше, если бы только захотели. Но мы взяли не больше того, что могли унести наши лошади.

Вернувшись в лагерь, я застал Нэтаки занятой очисткой от мездры шкуры самки бизона, которую я убил. Она привязала шкуру к раме из четырех жердей для остова палатки и заморозила ее; в таком состоянии шкура легче очищает. ся применяемым для этого коротким скребком из рога вапити со стальным режущим краем. Но и в таких условиях работа эта чрезвычайно тяжела и крайне утомительна. Я сказал, что мне хотелось бы, чтобы она перестала заниматься такой работой. Что-то в этом роде я уже говорил по такому же случаю и на этот раз тон мой был, может быть, немного резок. Она отвернулась от меня, но я успел заметить, что по щекам ее покатились слезы.

— Что я сделал? — спросил я. — Я совсем не хотел доводить тебя до слез.

— Что же, я ничего не должна делать, — спросила она в свою очередь, — только сидеть в палатке, сложа руки? Ты охотишься и добываешь мясо, ты покупаешь у торговцев разную пищу, которую мы едим. Ты покупаешь мне одежду и все остальное, что я ношу, чем пользуюсь. Я тоже хочу что-нибудь делать, чтобы мы могли жить.

— Но ты же много делаешь. Ты готовишь, моешь посуду, ты даже таскаешь дрова. Ты шьешь мне мокасины и теплые перчатки, стираешь мою одежду. Когда мы переходим на новые места, ты разбираешь и ставишь палатку, навьючиваешь и развьючиваешь лошадей.

— И все-таки большую часть времени я ничего не делаю, — сказала она прерывающимся голосом, — и женщины отпускают шутки и смеются надо мной, говорят, что я гордая и ленивая, ленивая! Слишком гордая и слишком ленивая, чтобы работать!

Я поцеловал ее, осушил ее слезы и сказал, чтобы она дубила столько шкур, сколько ей захочется, но только не работала слишком много и подолгу за раз. Немедленно она расцвела улыбками и, приплясывая, выскочила из палатки: вскоре я услышал однообразное чик-чик-чик — звук скребка на мерзлой шкуре.