– Эти выродки все хорошо продумали, – заметил Огилви.

– Приказ из Берлина держался в тайне вплоть до десятого июня, дня массовой экзекуции, – продолжал Стерн. Теперь он читал текст. – Именно в этот день Гавличек решил вернуться домой. Когда о трагедии в Лидице стало известно – на столбах были расклеены объявления, а по радио сделано специальное заявление, – партизанам удалось задержать своего командира. Они посадили его под замок, накачали снотворным. Остановить трагедию было невозможно, а Гавличек представлял слишком большую ценность, чтобы напрасно им рисковать. В конце концов ему все рассказали. Произошло самое худшее: его жену отправили в публичный дом (позже выяснилось, что в первую же ночь она покончила с собой, забрав на тот свет офицера вермахта), а сын исчез без следа.

– Но, очевидно, его не увезли в лагерь с остальными детьми, – заметил Доусон.

– Нет, он охотился на кроликов и вернулся, чтобы увидеть из укрытия аресты, расстрелы и трупы, выброшенные в Канавы. У него был шок. Мальчишка убежал в лес и много недель существовал как звереныш. В округе пошли разговоры о том, что в лесу замечали убегающего ребенка, у амбаров находили следы, ведущие из леса и вновь уходящие в лес. Отец, узнав об этих слухах, все понял. Он сам в свое время сказал сыну, что если придут немцы, то следует скрыться в лесу. Гавличеку потребовался целый месяц на то, чтобы выследить собственного сына. Тот прятался в ямах и дуплах деревьев, боясь быть увиденным и питаясь тем, что удавалось украсть или выкопать из земли. Кошмарные видения массового убийства не оставляли его ни на миг.

– Великолепное детство, – сказал психиатр, делая пометки в своем блокноте.

– Но это всего лишь начало. – Руководитель консульских операций вынул из досье следующий лист. – Гавличек и его сын остались в Пражском секторе. Партизанское движение разрасталось, и профессор был одним из его руководителей. Через несколько месяцев мальчик стал самым юным бойцом детской «бригады» связников. Но они передавали не только сообщения. Столь же часто им приходилось проносить нитроглицерин и пластиковую взрывчатку. Единственный неверный шаг, единственный обыск, единственный немецкий солдат, имеющий склонность к мальчишкам, – и все кончено.

– И его отец все это мог допустить? – недоверчиво спросил Миллер.

– Он не мог удержать сына. Мальчик узнал о том, что сделали с его матерью. В течение трех лет он наслаждался этим «великолепным», как вы, Пол, изволили заметить, детством. Когда отец был рядом ночами, он давал сыну уроки, обычные уроки, как в школе. Днем же какие-то люди обучали его искусству прятаться, убегать, лгать. Искусству убивать.

– Та самая подготовка, о которой вы уже упоминали, не так ли? – тихо спросил Огилви.

– Да. Ему еще не было десяти, он уже хорошо знал, как лишить человека жизни. На его глазах погибали друзья. Ужасно.

– Неизгладимое впечатление, – добавил психиатр. – Мина замедленного действия, заложенная тридцать лет назад.

– Не могли ли события на Коста-Брава привести заряд в действие тридцать лет спустя? – взглянув на врача, поинтересовался юрист.

– Да, могли. Я вижу с полдюжины кровавых образов, витающих в этом деле, – несколько весьма зловещих символов. Мне хотелось бы узнать побольше. – Миллер повернулся к Стерну, держа карандаш наготове. – Что с ним случилось после этого?

– Не с ним, а со всеми ими, – сказал Стерн. – Наступил мир. Или, лучше сказать, война формально закончилась, но настоящий мир в Праге так и не наступил. У русских были свои планы, и наступил период нового безумия. Старший Гавличек играл заметную роль в политике. Он стремился к свободе, за которую боролся во время войны вместе с партизанами. Теперь ему приходилось вести иную войну; тоже тайную, при этом не менее жестокую. На сей раз он боролся с русскими.

Стерн перевернул страницу.

– Борьба для него закончилась с убийством Яна Массарика 10 марта 1948 года и последовавшим за тем полным крушением социал-демократов.

– В каком смысле закончилась?

– Он исчез. То ли был отправлен в сибирские лагеря, то ли упокоился в одной из безымянных могил под Прагой. Его политические друзья не замедлили приступить к действиям. У чехов и русских есть поговорка: «Сегодня игривый щенок – завтра волк». Они спрятали юного Гавличека и связались с британской секретной службой МИ-6. У кого-то заговорила совесть, и парнишка был тайком вывезен в Англию.

– Таким образом воплотилась в жизнь поговорка о щенке и волке, – вмешался Огилви.

– Да. И в совершенно непредвиденной для русских форме.

– Как возникли Уэбстеры? – спросил Миллер. – Ясно, что они заботились о нем здесь, в США, но ведь мальчик сперва находился в Англии.

– Все произошло в результате случайного стечения обстоятельств. Уэбстер был полковником резерва, приписанным к Верховному командованию. В сорок восьмом он оказался по служебным делам в Лондоне. Его сопровождала жена. В один прекрасный вечер за ужином с друзьями военных лет они услышали о юном чехе, вывезенном из Праги и помещенном в сиротский дом в Кенте. Одно повлекло за собой другое: у Уэбстеров не было детей, история мальчика, почти неправдоподобная, заинтриговала их, и они отправились в Кент провести с юным Гавличеком беседу. Здесь так и сказано «беседу» – какое холодное слово, не так ли?

– Но сами Уэбстеры, видимо, не были холодными людьми.

– О, конечно же нет. Уэбстер принялся за дело. Пришлось сочинить кое-какие документы, обойти некоторые законы, ребенок получил новое имя и был доставлен сюда. Гавличеку повезло. Он попал из английского приюта в комфортабельный дом в богатом американском предместье, рядом с одной из лучших в стране средних школ и Пристонским университетом.

– Под новым именем, – заметил Даусон.

– Наш полковник и его супруга считали, – с улыбкой сказал Стерн, – что пребывание в Гринвиче обязательно требует американизации, кроме того, они ссылались на необходимость соблюдать некоторую конспирацию ради безопасности ребенка. Что же, у каждого из нас свои маленькие слабости.

– Но почему же в таком случае они не дали ему своего имени?

– Мальчишка не согласился бы. Как я уже заметил, в нем постоянно жили воспоминания. «Неизгладимые впечатления», по выражению Пола.

– Уэбстеры еще живы?

– Нет. Сейчас им было бы лет под сто. Оба умерли в начале шестидесятых, когда Хейвелок учился в Принстоне.

– Там он и повстречался с Мэттиасом? – Вопрос Огилви звучал скорее как утверждение.

– Да, – ответил начальник консульских операций. – И это смягчило удар. Мэттиас заинтересовался молодым человеком, не только из-за его работы, но еще и потому, что его семья была знакома в Праге с семьей Гавличеков. Они принадлежали к интеллектуальной элите страны – обществу, разгромленному немцами и добитому русскими, которые, преследуя свои цели, похоронили тех, кому удалось выжить.

– Мэттиас знал историю Хейвелока?

– Да. От А до Я, – ответил Стерн.

– В таком случае письмо в досье по Коста-Брава приобретает гораздо больший смысл, – сказал юрист. – Я говорю о записке Мэттиаса Хейвелоку.

– Он настаивал на том, чтобы ее обязательно включили в набор документов, – сказал Стерн. – Нам это было заявлено весьма четко, дабы избежать недопонимания. Предпочти Хейвелок не участвовать в операции, нам предписывалось бы санкционировать отказ.

– Знаю, – ответил Даусон. – Но, прочитав в записке о пережитых Хейвелоком в юные годы страданиях, я решил, что Мэттиас имеет в виду только гибель его родителей во время войны. Я и не подозревал того, о чем услышал сейчас.

– Теперь вы все знаете. Мы знаем. – Стерн вновь обратился к психиатру: – Ваш совет, Пол?

– Он совершенно очевиден, – сказал Миллер. – Доставьте его сюда. Обещайте ему все, но обязательно привезите в Вашингтон. Мы не можем допустить нежелательного хода событий, опасных случайностей. Доставьте его живым.

– Согласен, это оптимальный вариант, – прервал медика рыжий Огилви. – Но мы не должны полностью исключать и иные возможности.