Если честно, хотелось всегда чистого, единственного, прозрачно доверительного сигнала из той дыры. Или даже напрямую, от самих небес. И чтобы ласкалась мысль твоя, от чего не устает мозг и не потеют руки, и всегда находится место состраданию, а не единственно догадке или же просто безучастно— холодной картинке, сооружённой по оголённому факту: мёртвый — живой, был — не был, мужик — баба, умрёт — выздоровеет, сам прыгнул — помогли, столкнули. И ещё куча всякого, не перечесть.

Нет, всегда хотелось чего-то иного, теплокровного, через чутьё высокое выстраданного, неспешно— прикосновенного к душе живой иль даже неживой, но всё равно настроенного на доброе и полезное для хороших, тоже добрых людей. Ведь есть же дыра над каждым, чёрная, невидной глубины, и сигналят, сигналят оттуда день и ночь всякое, каждому своё и разное, под причуды его подлаженное, а то и вразрез им, в обратку, наперекосяк мечтам и доброй воле, в иные законы вложенное, под другие желания заточенное, чужим болезням лекарственное.

«Кто же я, Господи… кто же я такая есть, — часто думала Иванова, в очередной раз размышляя о никчемности собственного дара, — отчего не становится мне легче и вольней, раз могу я то, чего не могут другие… Где же, где проходит та незримая черта, что отделяет пошлую сущность мою от благости и добра, зачем, для чего я сделана так и не иначе, для какой такой высокой нужды, на кой ляд она вообще дана мне, способность эта чёртова, раз даже саму себя не в силах я вылечить от этого проклятого вывиха. И вообще, кто я: медиум, ведунья, жрица, прорицательница, пророк, ведьма белая-ведьма чёрная или, быть может, примитивный в пошлости своей экстрасенс, каких пруд пруди? Или же просто нелепо материализовавшийся призрак, хромая сущность, путаная истеричка, пристроившаяся меж добрых людей, — фантом собственного больного воображения или даже чего похуже. А может, туповатая колдунья, время от времени позволяющая себе вольность поизгаляться над собственной слабостью, чтобы побыть, просуществовать какое-то время в образе жалкой хромоноги в недоделанном женском варианте?»

Со Всесвятской вышло пересечься лишь накоротке и всего однажды. Другой раз — тот вообще, можно сказать, не в счёт. Выписала матрона премию всему коллективу, помимо тринадцатой зарплаты, по результатам юбилейного года — девяностолетие музея — и лично в актовом зале каждому вручила праздничный конверт с айвазовским «Девятым валом» на тыльной стороне. Руку пожала. Улыбку выдавила, проходную, безразличную, — всё. Даже слабым ветром не дохнуло в тот раз от извечного пиджака её в жёсткий мужской рубчик. Оттого и не вышло Еве прикинуть точней, что там и как с жизнью-смертью, какие прогнозы на то и на другое: то ли тянучка эта бессмертная неизвестно сколько ещё продлится, то ли другое какое событие наступит, не дав от тянучки той окончательно устать.

— Приветики, Евуль! — раздалось слева.

Она обернулась. То была Качалкина, из четвёртого зала, соседнего, через стенку от её.

— Слыхала? — Та натягивала жакет поверх своего вполне бесформенного туловища. — Чуть не пол-этажа под них пойдёт, нашего. От края начиная и почти до седьмого зала займёт, с захватом до арки.

— А кого ждём? — вежливо отреагировала Ева Александровна, возобновив деликатное переодевание. — Снова французы? Под кого «под них»?

— Щас! — хмыкнула Качалкина. — Французы, те ещё с прошлого раза в обиженке, им там страховку какую-то таможня наша не подтвердила, сказала, лишку везёте, ввоз ваш на две хитрые единицы с вывозом не сходится. И лимит какой-то к тому же перебран, говорят, по общим каким-то там страховым деньгам, я не в курсе, вообще-то. — Она накинула на шею музейный шарфик, вывернув наружу пышный узел, и махнула рукой, демонстрируя всю безнадёгу по линии французской перспективы. — Под культурную реституцию отдают нас, которую наши ещё с войны от них поимели, а немцы через нас и нажили. Двухстороннюю. В общем, они — нам, мы — им. По специально утверждённому списку, около трёхсот рисунков каких-то и чуток масляных холстов. Название «Пять веков европейского рисунка» плюс чего-то ещё. Теперь покамест — первая часть, наша. После ихняя будет, у них же там, нашей в ответ, баш на баш. А в конце всех дел, ну, когда уже общественность последнее слово изрекёт, то уже решать будут, кто кому и почему и в обмен на что, чтобы вышло по справедливости.

— В каком смысле — по справедливости? — не поняла Ева. — Это они какую справедливость ищут, в чём?

— Ну как какую? — На этот раз уже Качалкина удивилась Евиному удивлению. — Они ж наше брали в войну, за просто так, не спросивши, товарняками отсюда везли, думали, всё им с рук сойдет, фашистам, все трофеи эти. А после, когда мы к ним пришли, то уже сами, не будь дураки, тоже подбирать у них стали, пока добивали, с музеев, с дворцов разных в ответ на их мародёрничество и беспредел. А теперь, когда мы с ними обратно насмерть задружились, то стали друг у дружки взаимное выведывать, насчет обоюдно хапнутого. Дошло до тебя, малахольная моя?

— И что в итоге?

— Что — а то! Весь вопрос теперь, кто кого обмишурит, мы их иль они нас. Сказали, называться будет по-особому — субституция какая-то, означает — сколько спёр, столько же верни любым другим искусством, и никак не меньше.

— Ну и для чего же мишурить в таком случае? — искренне удивилась Иванова. — Ведь мы же теперь друзья, коллеги по художественным ценностям, мы же, по сути, мир без границ, какая по большому счёту разница, в каком конкретно месте будут размещены произведения искусства. Запросила душа — иди, любуйся, наслаждайся. Всё равно ведь не на продажу. А если так, то при чём здесь баш на баш этот?

Качалкина округлила глаза:

— Нет, ну ты или дурная, или ж наивная до предела, иль на самом деле натурально малахольная! — Она поправила узелок на шарфе и оглядела себя в зеркале, сверяя образ и факт. — А откаты? Ты чего, не в курсе?

— Какие откаты? — вздрогнула Ева Александровна, мысленно уже отгораживая отдельные, пугающие её звуки от целиковых слов. — Зачем откаты? Кому?

Но уже знала, что слова те не пустые, во многом правдивые, хотя и озвучила их Качалкина так, будто грохнула чем-то порожним по подвешенной за слабую ручку тонкостенной кастрюле.

— Кому? Да деду Хому — всем, кто причастный к этому делу любым боком, что с той стороны, что с этой, вот кому!

На этот раз Качалкину пробрало не на шутку, словно все последние годы, как только встал вопрос о реституции, она продолжала считать себя несправедливо выброшенной из процесса освоения нового монетаристского направления, приоткрывшего нежданные горизонты вполне законного присвоения случайных благ. И, подкрепляя версию озвученной несправедливости, дополнительно пояснила:

— Смотри, к примеру, ты как эксперт признаёшь эту картинку дорогущей, ну как… — она наморщила лоб и задрала глаза в арочный свод раздевалки, — ну, какой в том году в седьмом зале у нас висел, не масляный, чёрно-белый, и тонко-тоненько нарисованное всё у него, без рам золочёных было, размером небольшое. А сам лохматый на портрете у себя же, волос такой волнистый ещё, типа д’Артаньян или даже сам Иисус Христос, один в один.

— Вы, наверное, Дюрера имеете в виду? — пришла на помощь Иванова. — «Графика Альбрехта Дюрера» та экспозиция называлась. Совершенно великолепная выставка, отлично её помню.

— Вот! — Качалкина хлопнула себя ладонью по лбу так, будто справилась наконец с временным беспамятством и успешно выдала искомый культурный контент. — Дю-рыр! Так этот самый Дюрыр тоже немец, как все они, и поэтому скажут, что стóит немерено и равен трём, допустим, Шишкиным или же двум, к примеру, Айвазовским картинам. И как оспоришь? Эксперты — как дышло, сама понимаешь, куда их повернут братья по разуму, туда и вышло. А наши наоборот скажут, что, мол, Дюрыр-то ваш подраненный: и то у него не так, и это не доказано, и не графика это полноценная какая-нибудь, а всего лишь набросок, или пуще того — не набросок, а эскиз с того самого наброска, а таких набросков у него — как у дурака махорки, и все одинаковые почти, и ещё неизвестно, кто кого и как набрасывал, сам он или же ученики его постарались, хоть и подпись у них единая, ты поняла? И по этой причине он меньше тянет, чем надо, и наши против него куда сильней и больше денег стоят, чего бы кто ни плёл и ни доказывал. Это ж не квашеная капуста, не отпробуешь, как хрустнет, нету же той объективности, которая всех устроит и помирит. И притом каждый, заметь, не доверяет партнёру по культуре, каждый норовит выставить своё, встречное, именно такое, что от себя доказательное, а не от других.