Я спросил миссис Л., как она относится к своей неспособности «улавливать» музыку. Не испытывает ли она любопытства или печали по поводу того, что не может переживать то, что чувствуют другие? Она ответила, что испытывала любопытство, когда была ребенком: «Мне ужасно хотелось услышать музыку так, как ее слышат другие». Но теперь она перестала думать об этом. Она не может ни воспринять, ни вообразить себе то, что воспринимают и воображают другие, но у нее много других интересов, и она не считает себя ущербной или лишенной какой-то особой радости жизни. Она – просто такая и такой была и будет всегда[42].

В 1990 году Изабель Перец и ее коллеги в Монреале разработали специальный набор тестов для оценки амузии и во многих случаях смогли выявить нейронные корреляты определенных типов амузии. Авторы полагают, что есть две основные категории музыкального восприятия; одна включает в себя распознавание мелодий, вторая – восприятие ритма. Нарушение восприятия мелодий обычно сопровождает поражения в правом полушарии головного мозга. Представительство восприятий ритма намного шире и устойчивее, области, отвечающие за восприятие ритма, находятся не только в коре левого полушария, но и в подкорковых системах, например, в базальных ганглиях, мозжечке и других областях[43]. Могут наблюдаться и другие особенности: например, одни индивиды могут оценить ритм, но не ощущают размер, или наоборот.

Существуют, однако, и другие формы амузии, и, вероятно, все они имеют свою индивидуальную нейронную основу. Может наблюдаться нарушение способности воспринимать диссонанс (например, дисгармоничный звук, производимый большой секундой), хотя эта способность присуща даже младенцам. Госслин, Сэмсон и другие сотрудники лаборатории Перец сообщили, что утрата этой способности (как единственное поражение) может развиться в результате определенного нейронного повреждения. Авторы исследовали группы испытуемых на различение диссонансной и консонансной музыки и нашли, что неспособностью к такому различению страдают только индивиды с обширными поражениями в области, отвечающей за эмоциональные суждения, расположенной в парагиппокампальной коре. Эти люди могли судить о консонансной музыке, которую находили приятной, находили ее радостной или печальной, но не демонстрировали нормальную реакцию на диссонанс, находя диссонансную музыку просто «почти приятной».

(В совершенно иной категории – ибо она не имеет ничего общего с когнитивным аспектом восприятия музыки – находится частичная или полная потеря чувств или эмоций, которые обычно вызываются музыкой, несмотря на то что само восприятие музыки сохраняется в полном объеме. Это нарушение тоже имеет свою нейронную основу и обсуждается ниже, в главе 24 – «Обольщение и безразличие».)

В большинстве случаев неспособность слышать мелодии является следствием плохой дискриминации звуковых частот и нарушенного восприятия музыкальных тонов. Но некоторые люди теряют способность распознавать мелодии, несмотря на то что могут превосходно слышать и различать составляющие мелодию тоны. Это проблема, связанная с нарушениями более высокого порядка, – «мелодическая глухота» или «амелодия» – аналогична утрате способности понимать структуру предложения или его смысл, несмотря на то что абсолютно не страдает восприятие отдельных слов. Такие люди слышат последовательность нот, но она кажется им произвольной, не имеющей ни логики, ни цели, не имеющей музыкального смысла. «Чего недостает этим страдающим амузией людям, – пишет Эйотт, – так это понимания и процедуры, которые необходимы для картирования тонов и музыкальной гаммы».

В недавнем письме мой друг Лоуренс Вешлер написал:

«Я обладаю замечательным чувством ритма, но тем не менее я почти немузыкален во всех иных отношениях. Кажется, все дело заключается в неспособности слышать соотношения между нотами и, отсюда, слухом оценивать их взаимодействие и взаимное переплетение. Если вы, скажем, в пределе одной октавы сыграете мне две близко расположенные ноты, то едва ли я смогу сказать, какая из них выше, так же как и в любой последовательности нот, когда сначала ноты становятся все выше и выше, а потом все ниже и ниже.

Любопытно, что у меня относительно неплохое чувство мелодии или, скорее, неплохая музыкальная память. Я могу, как магнитофон, напевать звучащую мелодию или даже довольно верно напеть или насвистеть ее спустя дни и недели после прослушивания. Но, даже напевая какую-то мелодию, я не смогу сказать вам, понижаются или повышаются звуки мелодии. Я был таким всегда».

Несколько лет назад мой коллега Стивен Спарр рассказал мне о своем пациенте, профессоре Б., превосходном одаренном музыканте, который в свое время играл на контрабасе в Нью-Йоркском филармоническом оркестре под управлением Тосканини, являлся автором большого учебника по теории музыки и, кроме того, был близким другом Арнольда Шёнберга. «Теперь, в девяносто один год, – писал Спарр, – профессор Б. по-прежнему сохраняет ясность ума, интеллект и живость. На этом фоне он перенес острое нарушение мозгового кровообращения, после которого потерял способность распознавать мелодии. Сейчас он не может узнать даже «Happy Birthday to You». Восприятие высоты тона и ритма остались прежними, но пропал синтез их в единую мелодию.

Профессор Б. был доставлен в больницу со слабостью в левых конечностях, а в день поступления у него была слуховая галлюцинация – он слышал поющий хор. При этом он не смог узнать «Мессию» Генделя, которая звучала из стоявшего у больничной койки магнитофона, и даже «Happy Birthday to You», которую мурлыкал ему доктор Спарр. Профессор Б. перестал узнавать музыку вообще, но не признавался в этом, утверждая, что все трудности связаны с плохим качеством воспроизводящей аппаратуры, а доктор Спарр не поет, а производит некую псевдовокализацию.

Правда, профессор Б. мгновенно узнавал мелодию, если прочитывал ее нотную запись. Музыкальное воображение его не пострадало, он мог напеть мелодию любой сложности, и очень точно. Проблема заключалась только в обработке слуховой информации, в неспособности удержать в памяти слышимую последовательность нот.

Мне приходилось читать множество сообщений о такой мелодической глухоте, наступавшей после черепно-мозговых травм и инсультов, но я ни разу не слышал о гармонической глухоте – до тех пор, пока не познакомился с Рэйчел И.

Рэйчел И. была одаренным композитором и исполнителем. Ей исполнилось тридцать лет незадолго до визита ко мне – несколько лет назад. Она ехала в машине, водитель которой не справился с управлением, и автомобиль врезался в дерево. Рэйчел получила тяжелую черепно-мозговую и спинальную травму, сопровождавшуюся параличом ног и правой руки. Несколько дней она пролежала в коме, потом несколько недель в помраченном сознании, пока наконец к ней полностью вернулось сознание. Она обнаружила, что у нее полностью восстановился интеллект и способность к восприятию и продукции речи. В то же время что-то очень необычное произошло с ее восприятием музыки, о чем она и написала в своем письме:

«Время для меня разделилось на «до аварии» и «после». Как много для меня изменилось, многие вещи предстали передо мной в совершенно ином свете. С некоторыми переменами было примириться легко, с другими – труднее. Самым тяжким испытанием стало изменение музыкальных способностей и нарушение восприятия музыки.

Всех моих музыкальных способностей я не помню, но я помню беглость и легкость, с какими мне давались любые музыкальные занятия.

Прослушивание музыки сводилось к сложному процессу быстрого анализа формы, гармонии, мелодии, ключа, истории создания, инструментовки… Прослушивание было линейным и горизонтальным одновременно. Я чувствовала музыку кончиками пальцев и обостренным слухом.

Случившийся затем удар по голове изменил в моей жизни все. Исчез абсолютный слух. Я по-прежнему слышу тональности и различаю звуковые частоты, но теперь я не узнаю их названий и не могу правильно расположить в музыкальном пространстве. Я слышу, но слышу, если можно так выразиться, слишком много. Я усваиваю одновременно все и в равной степени, и временами это превращается в настоящую пытку. Как можно слушать музыку, не обладая фильтром звуков?

Символично, что первой пьесой, которую мне отчаянно хотелось услышать в первые дни после возвращения сознания, стало сочинение Бетховена опус 131 – четырехголосный сложный струнный квартет, очень эмоциональный и абстрактный. Эта пьеса трудна и для прослушивания, и для анализа. Не понимаю, как я смогла вспомнить именно это произведение в момент, когда едва могла вспомнить свое имя.

Когда мне принесли запись, я снова и снова слушала первую сольную фразу первой скрипки, но была не в силах соединить две ее части. Слушая пьесу до конца, я воспринимала четыре раздельных голоса, представляла четыре раздельных, узких лазерных луча, которые светили в четырех разных направлениях.

Сегодня, почти восемь лет спустя после аварии, я по-прежнему слышу четыре одинаковых, равноправных лазерных луча, четыре одинаковых по интенсивности голоса. Когда же я слушаю оркестр, я слышу двадцать мощных лазерных голосов. Мне чрезвычайно трудно объединить все эти голоса в одно целое, которое придает смысл музыке».