Ровно в пять часов вечера прибыл большой колесный пароход, предназначенный для дальних рейсов. На нем преимущественно спальные места. Многочисленные пассажиры расположились, как дома. Большей частью это были деревенские женщины с детьми, ездившие в город за покупками или в гости. Красота природы, звездная лунная ночь над Волгой, разношерстная толпа на пароходе оставили незабываемое впечатление. В двух тысячах километрах от родины мы затянули немецкие народные песни. Пассажиры аплодировали нам, потом стали петь свои русские песни. Все было как-то очень по-домашнему. Началась бойкая обменная торговля. Кому-то захотелось молока. Женщины рассмеялись, пошептались друг с другом и обещали достать. Одна куда-то отправилась и вернулась с полногрудой девицей:

– Вот у нее много молока.

Они шутили и над нами, и над девушкой с огромной грудью, которую, кстати, совсем не смутила эта грубоватая выходка. Мы рассмеялись, но молока так и не получили.

В лунном свете по обоим берегам Волги сверкали купола церквей. Я спросил, действующие ли это церкви. Мне ответили, что богослужение идет повсюду.

Лагерь, в который нас привезли, был выстроен еще в 1905 году для политических заключенных. Он похож на укрепленный замок, созданный, казалось, на вечные времена. Таких добротных помещений я еще нигде не видел.

Как и в большинстве лагерей, бани здесь были турецкого типа. В две деревянные шайки наливали горячую и холодную воду, а мылись на длинных широких скамьях. Из огромных котлов брали воду, чтобы окатиться. Холодное и горячее обливание, настоящий лечебный душ а ля Кнейпп{24}.

В этом лагере был свой курьез. Во время каждой поверки выстраивался лагерный оркестр, и советский комендант лично приветствовал нас словом «здравствуйте».

В день нашего прибытия весь лагерь находился на уборке картофеля. Вскоре и мы присоединились к старожилам. Земля здесь, правда, не такая плодородная, как чернозем Тамбовщины, но картофель родится на ней превосходный. Работавшие на уборке по вечерам получали добавок – картофельное пюре. Мы быстро вживались в новые условия. Правда, у ворот стояла зима, и мы боялись ее, зная, что в Поволжье она длинная и холодная.

Хмурые, мрачные, мы усердно готовили к зиме свои бараки, затыкали паклей дыры, вставляли зимние рамы, прокладывая между окнами мох. Даже самые упорные оптимисты приумолкли. Они подчинились твердой и горькой логике, что Иван не напрасно несколько недель вез нас в «сибирский лагерь».

Я уже подыскивал квалифицированного переводчика, чтобы за табак продолжить занятия русским языком.

И вдруг, совершенно неожиданно, перед самым наступлением зимы раздался долгожданный клич:

– Домой, домой!

В страшнейшую вьюгу мы отправились вниз по Волге, которая местами уже была скована льдом. На этот раз через всю Кинешму мы прошествовали со знаменами: красными советскими и нашими черно-красно-золотыми. Жители приветливо махали и кричали, радуясь вместе с нами:

– Домой! Дружба!

Даже самые черствые сердца забились сильнее. У полковника, этого закоренелого реакционера, с чьей женой в восточной зоне так «плохо обращались», заставляя работать, был растерянный вид. Он бормотал:

– Если бы все были такие…

– Ну, конечно! Их специально для нас пригласили. Потемкинские деревни! – пошутил я.

Он понял мою шпильку и смутился. Впрочем, он так и не изменился.

До Франкфурта-на-Одере нас сопровождала советская охрана. Встретив первых немецких граждан по ту сторону Одера, мы набросились на них с вопросами.

– Конечно, многое изменилось. Сами увидите. Работы хоть отбавляй!

До Берлина мы ехали в одном эшелоне, а оттуда – каждый в свои родные места. Я прибыл в Грейфсвальд последним ночным поездом. По пустынным улицам спящего города я шагал со своим свертком домой. Меня остановил какой-то мужчина с ручной тележкой.

– Я вас знаю, господин полковник. С 1945 года. Мы сохранили о вас добрую память.

Он довез мои пожитки до дома. Не знаю, кто оказал мне этот сердечный, благожелательный прием.

Для жены мое возвращение было совершенно неожиданным, хотя и долгожданным сюрпризом.

* * *

Когда после долголетней разлуки возвращаешься на родину, прежде всего тебя захлестывает все личное, интимное. Так случилось и со мной. Многие навещали меня, я бывал в гостях. Но больше всего времени я проводил с женой. Она жила без меня молодцом – и дом и хозяйство были в полном порядке.

Оставшиеся в городе семьи моих товарищей жили в тех же домах офицерского поселка, но из-за жилищного кризиса должны были потесниться.

Власти встретили меня приветливо и предупредительно. О сдаче города советским войскам все помнили.

Мне слали сердечные приветственные письма. Одним из первых пришел профессор Катш с женой. Они принесли кофе и другие редкости, которые получали от сына из Мексики.

Профессор Катш считал себя особенно обязанным мне, потому что избежал плена. Он жил неплохо, у него ничего не отобрали. Он подтвердил рассказы моей жены, что подозрительные личности, не имевшие ничего общего со сдачей города без боя, выдавали себя за «спасителей Грейфсвальда».

– Таких жуликов пора вывести на чистую воду, – заявил профессор Катш.

Моя мать, которой исполнилось уже восемьдесят четыре года, жила в Гамбурге и не переставала беспокоиться обо мне. Узнав, что я вернулся, она, наконец, легко вздохнула и спокойно умерла, так и не увидев меня. Я горько переживал эту утрату. На радость возвращения легла тень. Грустно прошло наше первое рождество, благодаря заботам моей жены внешне почти не отличавшееся от довоенного.

С моим приездом хозяйственные заботы увеличились. Доходы перестали соответствовать расходам – в доме появился новый едок, у которого не было работы.

Я начал искать работу. Районный бургомистр Pay и обер-бургомистр Бурвиц сказали мне, что самое крупное учреждение города – университет – давно уже получило распоряжение принять меня на службу.

Заведующий хозяйством господин фон Гаген, толстый и обрюзгший, напомнил мне Геринга. Фон Гаген разговаривал предупредительно и вежливо, но фальшиво. Он заявил, что вакансий нет. Я возразил, что пришел не за вакансией, а за работой. Тогда он почему-то заговорил о хорошем приеме, который оказали мне в городе. Я сказал, что нахожу это естественным, так как стою за мир и германо-советскую дружбу. Фон Гаген заметил, что в такое переходное время лучше было бы держаться немного в стороне. А в общем-то я, мол, как «милитарист», должен во искупление своих грехов начинать с азов. Он, жертва фашизма, в этом, к счастью, не нуждается. (Позже у него отняли право называться жертвой фашизма.) Я сказал, что готов взяться за любую работу, на которую буду способен при своей инвалидности. Он обещал поговорить с другим заместителем ректора по административной части – Рете.

На другой день Рете сказал мне:

– Вы приняты подсобным рабочим.

Так я стал подсобным рабочим в клинике профессора Катша.

Работа была не очень тяжелой. У меня вполне хватало сил выдавать со склада разное имущество – от электрических лампочек до ночных горшков. Но такая деятельность не могла удовлетворить меня. Медицинские сестры и весь персонал клиники относились ко мне иначе, чем начальники типа господина фон Гагена. «Красное сердце» у него обнаружилось лишь в 1945 году. Он не имел ничего общего с честными представителями рабочего движения, которые в большинстве своем сидели в концентрационных лагерях.

* * *

Еще в плену я решил, что, вернувшись на родину, займусь политической деятельностью. В какой партии?.. По моим представлениям, в политической жизни восточной зоны была прореха: не хватало партии, которая вобрала бы в себя многочисленных представителей среднего сословия немцев и дала бы им политическую программу. Такая партия была образована летом 1948 года – Национально-демократическая партия Германии. Мне пришлись по душе ее принципы и требования. Я приветствовал, что в нее принимали бывших членов национал-социалистской партии и бывших офицеров и солдат. Профессор Байер, преподаватель химии Грейфсвальдского университета, участник Сталинградской битвы, с которым меня связывали общие переживания и политические убеждения, попросил меня помочь ему в создании организации НДПГ в Грейфсвальде. Я охотно согласился и, как мне кажется, с тех пор честно выполнял свой долг в ее рядах.