Сегодня страшно не было. Совсем.

Дома Лерочка сбросила пальто, торопливо стянула сапоги со стройных ножек, безжалостно, пуская ногтями стрелки, содрала колготки и отшвырнула их в угол, а потом завалилась на тахту, бесстыже расставив ноги, целя багровеющим цветком лона навстречу такой тонкой, такой не похожей на настоящий мужской инструмент пипетке, и — впустила ее длинное, словно хоботок колибри, жало внутрь, в самый зев, в самую влажную, сочащуюся желанием мякотку и выпустила внутрь все то, что — для нее! персонально для нее, конечно же! — приготовил полгода назад ослепительно красивый и желанный белый человек, имени которого она не знала.

Оргазм был сильным, ослепляющим, таким, какого с ней не случалось уже давно — с того самого дня, когда альбинос согласно договору посетил клинику в последний, десятый раз. Тогда Лерочка, размазывая помаду и тушь по мокрому от слез лицу, сидела на полу в комнатке за зеркалом и ревела навзрыд — столь велико было горе расставания с человеком, которого она и знать-то не знала, а полюбить — полюбила…

Темна натура бабская, ой, темна…

Потом Лерочка, разнеженная и томная, словно побывавшая под добрым кобелем, долго-долго лежала без сна, плотно сжав бедра и закинув ноги на спинку тахты, глядела в темноту и мечтала — да нет, была уверена! — чувствовала, как внутри нее цепляется за стенки давным-давно бесплодной, выскобленной до хруста акушерской кюреткой утробы новая, пока еще совсем крошечная, в две всего клеточки, жизнь.

***

Через пару месяцев Лерочка, сохранившая, к сильному неудовольствию начальственного любителя хорошего анала, беременность, встала на учет в консультации, а еще через семь — родила.

Роды были тяжелыми, Лерочка потеряла много крови и неделю приходила в себя в палате интенсивной терапии. Молоко пропало, не успев толком-то и пойти. В полубессознательном состоянии Лерочка едва воспринимала где-то на грани сознания требовательно обхватившие соски крохотные губы и почти сразу — детский плач, в котором ей чудились раздраженные и злые нотки. Так повторилось несколько раз, и потом ребенка больше не приносили. Лерочка вздохнула с облегчением и снова провалилась в небытие.

Мальчик оказался чахлым и рахитичным. Искусственные молочные смеси вызывали у него неудержимый понос и фонтанирующую рвоту. Кормили его, вливая прямо в тончайшие младенческие вены через катетеры микроинфузоров растворы белка, которыми обычно ставят на ноги тяжелых, неспособных к самостоятельному перевариванию пищи, истощенных недугом больных. Малыш крепчал на глазах, но что было делать с ним дальше, никто не знал. Доктора разводили руками и предлагали поместить ребенка в дом инвалидов — только там ему могли обеспечить должный уход.

Но Лерочка выход нашла. Другой выход.

Соврав, что молоко вернулось, забрала младенца из отделения неонатологии и в тот же день выписалась из роддома. По дороге домой, в такси, малыш, сытый после внутривенных вливаний, спал. Почувствовав голод, проснулся, замяукал плаксиво, зачмокал губами, ища грудь.

Лерочка, едва поморщившись, бритвенным лезвием аккуратно надсекла на груди кожу, вскрыла извитую синюю дорожку вены, проступившую у соска. Кровь, капля за каплей, побежала по набухшему окружью, задержалась на соске, наливаясь рубиновой жемчужиной. Малыш встрепенулся, зашевелил носиком-курносиком, запыхтел, потянулся — и открыл вдруг глаза, льдисто-прозрачные, почти бесцветные, в алой сети капилляров по белизне склер. Взглянул Лерочке глаза в глаза — очень осмысленно, по-взрослому.

Не по-человечески.

Отшатнувшись от этого пристального взгляда, Лерочка торопливо приложила его к груди, вмяла крошечное личико в плоть свою, почувствовав, как сомкнулись на трепещущей плоти соска беззубые десны — и кончила: тут же, ярко, сильно и долго, как не кончала раньше ни с одним мужиком, которых немало прошло через ее распутное лоно, да и не только через него.

Так и зажили дальше.

Поила Лерочка чадо свое собственной кровушкой — благо не ахти как много сосал из нее малой, награждая каждый раз мать при кормлении такой сладко-постыдной бабьей радостью, что не жаль было ей этих капель за то наслаждение, которое дарил ей ребеночек, кровь от крови ее, плоть от плоти.

Пила аспирин, чтобы кровь не густела, чтобы текла свободно по венам и вне их. В огромном количестве поедала печень, деревенскую кровяную колбасу и гематоген; мучилась обильными и долгими теперь месячными, но терпела.

Свиную кровь, равно как и говяжью, которую Лерочка по договоренности брала на пробу у знакомых на бойне, малыш не пил — не то брезговал, не то чувствовал звериной частью своей натуры, что не та эта кровь, не для него она. Лерочка, поняв это, устрашилась мысли — чья же тогда кровь полезна ребенку, чья? — но страха этого хватило ненадолго.

Ответ на этот вопрос она знала давно — с того самого дня, когда приложенный к ее груди в родовом зале ребенок брезгливо выплюнул сосок и жадно зашарил крошечными губами по плоти, чувствуя под кожей биение чужого сердца и ток крови по жилам, и неважно было ему, чья это кровь, материнская ли или чья-то еще. Но зубок неймал упругую теплую плоть — не было еще ни одного зуба во рту новорожденного, и не достать, не дотянуться до живительной влаги, запрятанной под кожей, — и оттого плакал, куксился малыш, морща в недовольстве и младенческой злости свое крохотное, красное и некрасивое лицо карлика-цверга из страшной средневековой сказки.

Она так и не смогла придумать ему имя.

Когда с наступлением лета Лерочка наконец рискнула выйти на прогулку с ребенком, выяснилось, что он до истошного визга боится яркого света, и прогулки прекратились, не успев начаться. В подслеповатом свечении сороковаттной лампочки в детской малыш тут же успокоился и затих, словно оказавшись там, где чувствовал себя как дома. Впрочем, почему — как? — одернула себя Лерочка, однако в глубине души поняла уже, что это вполне резонный вопрос.

План действий сам собой появился в ее голове несколько ночей спустя. Она начала привыкать к этому — так же, как привыкла к тому, что ночью, проснувшись, каждый раз чувствовала кожей пристальный взгляд своего никогда не спящего сына.

***

Адрес донора, разумеется, отыскался в его деле. Дело хранилось в головном офисе и выдавалось на терминал только по запросу службы безопасности — фирма блюла тайну личности своих племенных жеребцов, но Лерочка знала, как эти препоны обойти.

В очередную свою ночную смену по полутемным стеклянистым кишкам переходов, похожих изнутри на таинственно мерцающие внутренности огромных червей, она прошла без малого полкилометра до главного корпуса, где за стойкой ресепшена дремал в ожидании возможного визита бесплодных — а оттого безутешных — клиентов ночной портье.

При виде Лерочки, словно выпорхнувшей посреди ночи из его самого сокровенного влажного сна, регистратор молниеносно проснулся, а когда она, оказавшись совсем рядом, оперлась грудью на высокую стойку (верхние пуговицы халата отнюдь не целомудренно расстегнуты, кружево лифа притягивает глаз, оттеняя зазывно белеющую упругую плоть, — все давно продумано, невозможно устоять), тот совершенно потерял голову, распетушил хвост и всего минуту спустя уже готов был выполнить любое ее, Лерочки, желание.

Она не стала тянуть время, понимая, что у нее не так уж много козырей, кроющих букву и дух должностной инструкции, и озвучила просьбу.

— А что мне за это будет? — с намеком, многозначительно заломив бровь, спросил регистратор. Сучонок грязный, подумала Лерочка.

Лерочка сказала что.

Расплатилась тут же, авансом, на месте, благо смена была ночная и никто, кроме самого ночного админа, не бдил в холле перед телевизором, мучимый бессонницей, а камеры админ, пытаясь мыслить остатком тонущего в страсти рассудка, все-таки отключил, залуповав запись (Лерочка потом проверила лично и кое-что доподстерла, ожидаемо не доверяя хитрой админской роже).