– Все эти парни живут со своими бабушками, как Том Снарк и наш альтист Карло Маркс, – сказал Дин. Мы рванули вслед за бандой. Те зашли в клуб Аниты О'Дэй, разложились там и играли до девяти часов утра. Дин и я сидели там с пивом.

В перерывах мы носились в «кадиллаке» по всему Чикаго и пытались снимать девчонок. Те боялись нашей огромной, изборожденной шрамами, пророческой машины. В своем безумном неистовстве Дин, сдавая назад, постоянно втыкался в пожарные краны и заходился в маниакальном хихиканье. К девяти утра машина окончательно превратилась в развалину: тормоза больше не работали; все крылья были во вмятинах; тяги дребезжали. Дин не мог больше останавливаться на красный свет, она конвульсивно брыкалась по всей проезжей части. Она заплатила свою цену за эту ночь. Она перестала быть сверкающим лимузином и стала грязным сапогом.

– У-ии! – Парни все еще лабали у Ниты. Неожиданно Дин уставился в темноту угла за сценой и сказал:

– Сал, Бог приехал.

Я посмотрел туда. Джордж Ширинг. И как обычно, он опирался своей слепою головой о бледную руку, полностью открыв уши, словно уши слона, слушая американские звуки и овладевая ими ради своей собственной английской летней ночи. Потом они-таки заставили его встать и сыграть. Он сыграл. Он играл бессчетные припевы с поразительными аккордами, которые громоздились все выше и выше, пока пот не залил все пианино, а все слушали его в благоговейном страхе и трепете. Через час они свели его вниз со сцены. Он удалился к себе в темный угол, старый Бог Ширинг, и парни сказали:

– После этого ничего больше не остается.

Но худощавый лидер нахмурился:

– Все равно давайте лабать.

Из этого что-нибудь бы еще вышло. Всегда есть что-то еще, еще чуть-чуть больше – и никогда не кончается. Они стремились отыскать новые фразы после изысканий Ширинга; они очень старались. Они корчились, крутились и дули. Время от времени ясный гармонический вскрик по-новой предлагал мелодию, которая однажды станет единственной мелодией на свете и возвысит души людей к радости. Они находили ее, они ее теряли, они сражались за нее, они вновь ее обретали, они смеялись, они стонали – а Дин весь покрывался потом, сидя за столиком, и повторял им: ну же, ну же, ну. В девять утра все – музыканты, девчонки в брючках, бармены и несчастный маленький тромбонист, кожа да кости – вывалились из клуба прямиком в великий рев чикагского дня, спать до новой дикой ночи бопа.

Мы с Дином содрогались в собственной изодранности. Пришло время возвращать «кадиллак» хозяину, жившему на Лэйк-Шор-драйв в шикарном доме, под которым располагался громаднейший гараж, где управлялись негры в замасленных комбинезонах. Мы подъехали туда и швырнули эту кучу грязи к ее причалу. Механик не признал «кадиллак». Мы передали ему бумаги. При виде их он почесал в затылке. Надо было побыстрее оттуда сматываться. Мы так и сделали. Сели на обратный автобус в центр Чикаго и все дела. И от нашего магната никогда больше не получали никаких вестей по поводу состояния его машины, несмотря на тот факт, что у него остались наши адреса, и он мог бы пожаловаться.

11

Пришла пора двигаться дальше. Мы сели на автобус до Детройта. Деньги у нас уже заканчивались. Мы проволокли свой убогий багаж через станцию. К этому времени повязка на пальце у Дина стала чернее угля и совсем развязалась. На нас было жалко смотреть – как и на любого, кто проделал бы то же, что и мы. Изможденный Дин уснул в автобусе, несшемся по штату Мичиган. Я завязал разговор с роскошной деревенской девчонкой, на которой была хлопчатобумажная блузка с низким вырезом, являвшим прекрасный загар ее груди. Она была скучной. Она говорила о том, как по вечерам в деревне на крылечках готовят воздушную кукурузу. Когда-то это обрадовало бы мне сердце, но, поскольку ее сердце не радовалось, когда она мне это рассказывала, я знал, что в нем нет ничего, кроме идеи о том, что должно делать.

– А что еще ты делаешь для развлечения? – Я пытался вызвать ее на разговор о мальчиках и сексе. Ее огромные темные глаза осмотрели меня пусто и с той досадой, которая уходила вглубь ее крови на поколения и поколения – оттого, что не сделано то, что рвется быть сделанным. – Чего ты хочешь от жизни? – Мне хотелось взять ее и вывернуть из нее ответ. У нее не было ни малейшего представления о том, чего она хочет. Она бормотала что-то про работу, кино. Поездку летом к бабушке, ей хотелось бы съездить в Нью-Йорк с сходить в «Рокси», и что бы она туда надела – что-нибудь типа того, что надевала на прошлую Пасху: белую шляпку, розы, розовые туфельки-лодочки и лавандовое габардиновое пальто. – А что ты делаешь днем по воскресеньям? – спросил я. Она сидит у себя на крыльце. На велосипедах проезжают мальчишки и тормозят поболтать. Она читает комиксы, она лежит в гамаке. – А что ты делаешь теплым летним вечером? – Она сидит на крыльце, она рассматривает машины на дороге. Они с матерью готовят воздушную кукурузу. – А что твой отец делает летним вечером? – Он работает, у него ночная смена на котельной фабрике, он всю свою жизнь потратил на то, чтобы обеспечить жену и отпрысков, а взамен ничего – ни веры, ни любви. – А что твой брат делает летом по вечерам? – Он катается на велосипеде, он ошивается перед фонтаном с газировкой. – А к чему он стремится? К чему мы все стремимся? Чего мы хотим? – Она не знала. Она зевнула. Ей хотелось спать. Это было слишком. Никто этого сказать не мог. Никто никогда и не скажет. Все кончилось. Ей было восемнадцать – такая милая и уже потерянная.

И вот мы с Дином, оборванные и грязные, будто жили одними акридами, вывалились из автобуса в Детройте. Мы решили пересидеть в киношках на Скид-Роу, открытых всю ночь. В парках слишком холодно. Тут, в детройтских трущобах, побывал Хассел, врубился здесь в каждый тир, в каждый ночной кинотеатр, в каждый орущий бар по нескольку раз своими темными глазами. Его призрак преследовал нас. Мы никогда не найдем его больше на Таймс-Сквер. Мы подумали, что, может быть, Старый Дин Мориарти случайно тоже окажется здесь – но его тут не было. 3а тридцать пять центов с носа мы зашли в битую старую киношку и уселись до утра на балконе, откуда нас потом согнали. Люди, сидевшие в этом ночном кинотеатре, были концом всего. Побитые негры, которые, поверив слухам, приехали из Алабамы работать на автозаводах; пожилые белые бичи; молодые длинноволосые хипаны, которые уже дошли до конца дороги и теперь просто хлебали вино; шлюхи, обыкновенные парочки и домохозяйки, которым нечего делать, некуда пойти и не в кого верить. Процеди хоть весь Детройт мелким ситом – лучшей гущи опивков и не соберешь. Картина была про Поющего Ковбоя Эдди Дина и его отважного белого коня по кличке Блуп – это номер первый; номер второй – Джордж Рафт, Сидни Гринстрит и Питер Лорре в двухсерийном фильме про Стамбул.[21] За всю ночь мы оба посмотрели их раз шесть. Мы видели их, просыпаясь, мы слышали их, засыпая, мы ощущали их во сне, мы насквозь пропитались странным Серым Мифом Запада и жутким Темным Мифом Востока, когда наступило утро. Все мои поступки с тех пор автоматически диктовались моему подсознанию этим кошмарным осмотическим опытом. Я сотни раз слышал усмешку большого Гринстрита; я слышал, как зловеще надвигается Питер Лорре; с Джорджем Рафтом я пребывал в его параноидальных страхах; я скакал и пел вместе с Эдди Дином и бессчетное число раз стрелял в скотокрадов. Повсюду в темном кинотеатре люди булькали из бутылок и озирались, не зная, чем бы заняться, с кем бы поговорить. Но у себя в голове каждый был виновато тих, никто не разговаривал. На серой заре, привидением набухшей около окон кинотеатра и объявшей его карнизы, я уснул, положив голову на деревянный подлокотник, а шестеро служителей сошлись воедино со своей ночной коллекцией сметенного вместе мусора и образовали огромную пыльную груду, достигшую моих ноздрей, пока я храпел, опустив голову вниз, – пока и меня тоже чуть не вымели вон. Об этом мне было доложено Дином, который наблюдал с расстояния в десять рядов. Все окурки, бутылки, спичечные коробки, всё пришедшее и ушедшее было сметено в эту груду. Если бы меня захватили с нею вместе, Дин бы никогда больше меня не увидел. Ему бы пришлось скитаться по всем Соединенным Штатам и заглядывать в каждый мусорный бак от побережья до побережья, пока он не отыскал бы меня свернувшимся в зародыш посреди отбросов моей жизни, его жизни и жизни всех, кого это касалось и кого не касалось. Что бы я сказал ему из своей мусорной утробы? «Не трожь меня, чувак, я счастлив там, где я есть. Однажды ночью в Детройте, в августе сорок девятого, ты потерял меня. Какое право ты имеешь приходить и тревожить мои думы в этом блевотном баке?» В 1942 году мне случилось стать звездой в одной из наигрязнейших драм всех времен. Я морячил и зашел выпить в «Кафе Империал» на Сколлей-Сквер в Бостоне; выпил шестьдесят стаканов пива и удалился в туалет, где обернулся вокруг унитаза и заснул. В течение ночи, по меньшей мере, сотня моряков и разнообразные сухопутные люди входили туда и изливали на меня свою разумную суть, пока не обляпали меня до неузнаваемости. Чем это лучше славы небесной – ибо что небеса? что земля? – и какая, в конце концов, разница? – безымянность в мире людей есть Всё в разуме.

вернуться

21

Фильм Рауля Уолша «На фоне опасности» (студия «Уорнер Бразерс», 1943) по роману Эрика Эмблера «Необычная опасность». Типичный студийный боевик военного времени с хорошим подбором актеров, которым, по словам журнала «Вэрайети», «делать в нем больше нечего – только демонстрировать мелодраматику».