Странно, подумал он. Это онемение внутри. И кисти рук, существующие отдельно от всего остального.

Он еще постоял, нагнувшись, любуясь загаром на шее и плечах Кэти, морщинками у ее глаз. В неясном свете казалось, что она чему-то слегка улыбается; согнутый большой палец лежал на подушке у самого ее носа. Разбудить бы, подумал он. Да, разбудить поцелуем, а потом признаться, как его мучит стыд, как поражение пропитало его до мозга костей, как он обезумел от боли. Надо было это сделать. Надо было рассказать ей о зеркалах у него в голове. Надо было рассказать о неподъемном грузе зверств, о призраках деревни Тхуангиен, об отраве его сновидений. А потом надо было лечь к ней под одеяло, обнять ее и сказать, что он любит ее больше всего на свете, любит простой, крепкой, голодной, нескончаемой любовью, сказать, что все остальное для него чепуха и преснятина. Всего-навсего политика. Надо было завести разговор о выдержке и преодолении, вспомнить все клише, сказать, что это еще не конец света, что у них еще есть они сами, их брак и их собственная жизнь впереди.

В последующие дни Джон Уэйд будет мысленно перебирать все, что ему надо было сделать.

Он дотронулся до ее плеча.

Поразительно, подумал он, на что способна любовь.

В темноте послышалось какое-то биение, трепет, словно бы крыльев, а потом басовитое, злое жужжание. Он крепче сжал ручку чайника. Руки выше запястий налились странной тяжестью. Вновь – сколько это. Длилось, невозможно было понять, – ночь все вокруг него растворила, и его понесло из самого себя наружу, он захлебывался отчаянием, зеркала у него в голове, вспыхивая, показывали совершенно невероятные вещи: чайник, деревянную мотыгу, исчезающую деревню, рядового Уэзерби и горячий белый пар.

Он будет вспоминать, как пригладил ей волосы назад со лба.

Будет вспоминать, как подтянул одеяло к ее подбородку и вернулся в гостиную, где надолго забылся. Вокруг стояло это яростное жужжание. Пространство и время стали расползаться, потеряли единство. Его обступила неопределенная множественность, и в последующие дни и недели память будет играть с ним всякие мерзкие шутки. Зеркала начнут кривиться на разные лады, на них появятся складки и гребни, ясность будет на вес золота.

Ночью в какой-то момент он стоял по пояс в озере.

В другой момент он почувствовал, что погрузился с головой, – легкие стали каменно-тяжелыми, вода ринулась в уши.

Потом под мрачными звездами он неподвижно сидел на краю причала. Он был голый. Смотрел на озеро, совершенно один.

А потом он проснулся в своей постели. На занавесках играл мягкий розоватый свет.

Несколько секунд он вглядывался в эффекты зари, в бледную рябь и пятна. Ночью его мучил диковинный кошмар. Электрические угри. Красный кипяток.

Джон Уэйд протянул руку, желая дотронуться до Кэти, но ее не было на месте, и он, обхватив подушку, снова канул в глубины.

9

Предположение

Может быть, что-нибудь совсем простое.

Может быть, Кэти той ночью проснулась в страхе. Может быть, перепугавшись, она взяла и ушла.

Конечно, все это одни догадки – может быть, то, может быть, это, – но, кроме догадок, мы вообще ничего не имеем.

Итак, что-нибудь совсем простое.

Ночью он выкрикивал всякие гадости, она вполне могла услышать, а потом почувствовать запах пара и мокрой земли. Почти наверняка она тогда бы встала с постели. Вышла бы в коридор, подошла к двери гостиной и увидела, как он льет кипяток на герань, филодендрон и молоденький цветок клеоме. «Христа прикончить», – услышала она и попятилась.

Затем все могло получиться само собой. Она бы повернулась и, пройдя кухню, вышла в ночь.

«Отчего?» – думала она.

Христа прикончить. Этот зверский голос. Не его.

Потом она долго стояла на темном ветру за дверью коттеджа, боясь двинуться, боясь оставаться неподвижной. Босиком. На ней были трусики и фланелевый халатик, больше ничего.

Хороший человек. Так отчего же?

Обхватив себя руками, съежившись от холода, Кэти смотрела, как он бредет на кухню, вновь наполняет чайник, ставит на огонь. Движения жесткие и механические. Как лунатик, сказала она себе, и, наверно, ей бы надо войти в дом и тряхнуть Джона, разбудить. Ведь муж ее. И она его любит: Истинная же правда – сколько лет вместе прожили, чего ей бояться?

Да нет, не то, подумала она. Он не тот. Сквозь сетчатую дверь его лицо выглядело усталым и помятым, с резкими морщинами, словно прочерченными ножом. Он похудел, волосы стали реже, он горбился, как старик Вдруг лег около плиты на пол, голый, темный от загара, и стал что-то говорить кухонному потолку. Совсем не тот, кого она знала – или думала, что знает. Она любила его как сумасшедшая, такой-то любви она всегда и хотела, но чем дальше, тем больше это становилось похоже на жизнь с незнакомцем. Слишком много секретов. Слишком много тайников в стенах. А теперь это яростное лицо. Даже сквозь сетку было видно, как потемнели у него глаза.

– Ну еще бы, – сказал он. – Срань христовая.

Потом:

– Ты!!

Он ухмыльнулся какой-то своей мысли.

Перевалившись на бок, обеими руками с силой вцепился себе в лицо, стал его бороздить, царапать ногтями – и засмеялся опять, что-то пробормотал нечленораздельно.

Чуть позже послышалось:

– Превосходно.

Снова Кэти охватил страх. Она посмотрела на такую фунтовую дорогу. До Расмуссенов и мили не будет, от силы двадцать минут ходу. Вызвать врача; дадут какое-нибудь успокоительное. Потом раздумала, покачала головой. Лучше выждать, посмотреть.

Теперь она чувствовала в основном жалость. Все, что было для него важно, пошло псу под хвост. Карьера, репутация, самооценка. Больше чем кто бы то ни было Джон нуждался в зримых проявлениях человеческой любви – любви абсолютной, безусловной. Любви без границ. Как голод, подумала она. Им правила какая-то гигантская пустота, неутолимая потребность тепла и успокоения. Политика была просто термометром любви. Результаты опросов давали ей численную меру, выборы подвели официальный итог.

Только вот ничего все равно его не удовлетворяла Государственная служба – никоим образом. И семейная жизнь – тоже.

Кэти постояла запрокинув голову, глядя в ночное небо. Она с удивлением увидела почти полную луну; гряда туч быстро проплывала на север. Кэти перебирала все, что было в душе. Жалость; но не только она. Подавленность. Усталость после поражения. Выборы, казалось, прошли уже век назад, и теперь у нее оставались лишь смутные воспоминания о последних несчастных неделях сплошных разъездов. Весь август и начало сентября – с тех пор, как поднялась эта шумиха в газетах, – было только ожидание конца, именно такого конца, какой настал в действительности. Никакой надежды. Никакой даже притворной надежды. В последнюю неделю они объезжали города «железного пояса», выслушивали наказы, махали руками толпам, которые больше не были толпами. Укор во взглядах, жидкие аплодисменты. Пришли поглазеть на урода. В день первичных выборов они совершили короткий перелет обратно в Миннеаполис, приземлились уже в сумерках, и даже теперь, в воспоминаниях, вся эта сцена отдавала дешевым голливудским сценарием – нескончаемый дождь, невзрачная группка людей под зонтиками в аэропорту. Она вспомнила, как Джон шел вдоль цепной ограды, пожимая руки, его лицо в серой хмари выглядело застывшим. Когда он уже отходил, из толпы вдруг раздался одинокий голос, женский, не очень громкий, но необычайно ясный и чистый, как серебряный колокольчик. «Неправда это!» – крикнула женщина, и плоскости его лица шевельнулись, дрогнули. Он ни слова не сказал, Не повернулся, не помахал ей. Короткая пауза; потом, взглянув в низко нависшее небо, он улыбнулся. Глаза уже не были загнанными – они вспыхнули воодушевлением. «Неправда это!» – опять воскликнула женщина, и на этот раз Джон сделал движение плечами, то ли подтверждающее, то ли извиняющееся, достаточно мимолетное, чтобы можно было потом отрицать его вовсе, и достаточно выразительное, чтобы задуматься о его скрытом смысле.