А немцы все: «шнелль, шнелль»… Торопятся засветло на ночлег прийти, к пункту назначения. Это и понятно. Сумерки наступят, такую колонну одним отделением не уберечь — разбегутся.
И закрутилась мысль, что бы такое придумать — затянуть эту дорогу дотемна. Не один Борька такое замыслил, потому как колонна стишать шаг начала и потянулась еле-еле. У фрицев и голосу не стало орать «шнелль», хрипят все. И раненые, конечно, темп сбивали. Один, в ноги раненный, совсем идти не может. Повиснул на плечах двоих и волочит ногами.
— Ребята, придется понести его, — предложил Борька.
Подхватили вчетвером и потащили, но недолго. Подошли два немца и приказали раненого оставить. Ну, подумал Борька, наверное, на подводу его устроят, но не успели они несколько шагов пройти, как хлопнул выстрел сзади.
Обернулся Борька — лежит раненый, лицо кровью залило, убили, сволочи!
— Шнелль, шнелль! — заорали немцы и стали прикладами подгонять приостановившуюся на миг колонну.
Чуть было не рванул Борька из кармана собранную уже гранату, но что-то удержало. Страх, наверное! Или мысль, что сгодится она еще ему, не время ее в дело пускать.
После этого немцы еще в воздух постреляли, и те, что впереди шли, шаг прибавили. Им-то не видно, по людям немцы стреляют или так. А фрицам это и нужно, чтоб шли поторопней.
Короткий декабрьский день уходил… И свернули они тут на проселок, правда разъезженный, но машин поменело. И лесок появился справа, не близко, метров около ста, но все же лесок.
Напряглось все у Борьки, почувствовал он в своем теле какую-то звериную ловкость и легкость, глаза прищурились и обрели зоркость необыкновенную — выглядывают все, замечают все до мельчайших подробностей. Подался он вправо, в крайний ряд и увидел, что впереди, у поворота дороги, лесок совсем приближается, и, кабы не снег глубокий, добраться до него можно. Да, смущает снег. И глубиной своей и белизной, хотя и посинел он сейчас немного.
Буду рвать у этого поворота, решил Борька. Конвойные, те четыре, что сбоку идут, растянуты между собой метров на двадцать. В ближайшего — гранату, подумал он. Упадет обязательно. Пока сноровится лежа выстрелить, Борька в лесу уж будет. Ну, остальные, конечно, палить будут… Зигзагами надо бежать… Если подранит немец — конец. Но шанс-то, может, единственный, больше не будет…
Подошли первые ряды к этому повороту… Сжалось все внутри, напряглось, сердце ходуном заходило, но в голове ясно, мысли отчетливые рассчитывали до секунд, что и когда будет он делать.
И вдруг… Рванулась из середины колонны серая тень и запетляла на снегу… Словно общий стон прошелестел по толпе; и она остановилась… Защелкали выстрелы. Ловко, навскидку стреляли конвойные — вот тебе и резервисты, — и пленный, не добежав до леса, уткнулся в снег. Может, притворялся? Высокий конвойный не спеша прицелился с колена и выстрелил… По тому, как дернулось тело бежавшего, поняли все — попал, гад. Стрельнул еще раз, и опять увидели они, как дрогнуло тело…
И сразу заорали сволочи «шнелль, шнелль»… Тронулась оцепеневшая было на миг колонна.
Конвойный, который стрелял, и не подошел к убитому проверить. Чего по сугробам лазить. Если не убит насмерть пленный, все равно окоченеет скоро на таком морозе.
Оглядывался Борька несколько раз, смотрел на серый комок, и представлялось ему, что это он лежит там, не дотянувший нескольких метров до леса, до свободы, и забила его противная дрожь, а во рту пересохло.
Хоть и пожилые эти гады, но обучены, как видно, неплохо. Сноровисто стреляли, заразы. Ясно сразу, что не первый раз, что практика у них в этом деле предостаточная. Недооценил их Борька поначалу. И подумал, что теперь, когда вернется в часть, воевать будет по-другому — жесточе и беспощаднее.
Надо же, ведь порой у него даже жалость какая-то пробивалась к немцам, которых брал в разведке. Особенно если подранишь кого и стонет тот с искривленной от боли физиономией. Да, вроде действительно жалел их иногда — и табаком и едой делился… Дураком был. Теперь и вспоминать об этом неловко. Теперь заливала его злость на всех немцев и мучила, не находя выхода, и боялся он, что взорвется рано или поздно и, не пожалев себя, придавит хоть одного гада.
Вскоре кончился этот проселок, и вышли они опять на большак, еще пуще оживленный, чем прежний. Тут о побеге думать не приходится. Посмотрим, что впереди будет? А впереди, судя по загруженности тракта, видимо, город какой находится или крупный населенный пункт.
И верно, вступили они через некоторое время в Старицу. Прочли на немецкой табличке. Кто-то сказал, что здесь лагерь настоящий, а перед ним шмон, то есть обыск, будет.
Долго Борька колебался насчет гранаты, но когда увидел, что ребята даже ножи перочинные выкидывают, патроны, в карманах завалявшиеся, решил, что надо от нее избавляться, и сунул ее незаметно в снег. И вроде легче на душе стало — и вроде хуже. С гранатой он себя все же бойцом ощущал, а сейчас кто? Самый что ни на есть пленный — безоружный и беспомощный вконец.
Но, однако, не покидало Борьку очень ясное и определенное чувство — временное это, не будет он долго в плену, не будет…
Надо сказать, что, когда они к Старице подошли, колонна их почти учетверилась, потому что во многих деревнях и пленных и охрану, разумеется, добавляли.
Довели до площади… Там церковь большая или собор полуразрушенный посередине. Над ним в небе вороны кружатся и галдят противными голосами, словно накаркивают им беду, а они без того знают, что беда на них навалилась страшная, хуже не придумаешь.
Города Борька не рассмотрел как следует. Какие-то домишки двухэтажные проплывали мимо. Да и мороз к вечеру покрепчал, пришлось воротник шинели поднять, лицо спрятать, чтоб не обморозить, а в таком виде по сторонам особенно не пооглядываешься, да и усталость свое брала, ноги как чужие были, замерзли в сапогах сильно.
На площади построили их шеренгой. Вышло несколько офицеров немецких на середину, и один из них крикнул:
— Кто есть коммунист — три шага вперед!
Никто не вышел. Стояли все потупившись в землю и даже голов не подняли.
— Кто есть еврей — три шага вперед!
И опять никто не вышел. Или и вправду никого не было, или затаились.
— Кто есть командиры… — продолжал офицер.
Тут шеренга зашевелилась и стали выходить люди. Немного, но человек двадцать вышло. Рядом с Борькой стоял лейтенант. Шинель-то красноармейская, но следы кубарей на петлицах заметные. Он не вышел.
Правильно, наверное…
— Кто есть украинцы… — И сразу добавил — Украинцы будут формироваться в добровольческие отряды. Будут иметь немецкий паек и немецкий одежда.
Нашлись такие. Вышел и стоящий около Борьки боец, у которого он никакого украинского говора не замечал, и с виду не похож. Этот, видно, польстился, курва, на немецкий паек. Вот и поговори с кем откровенно, а он возьми и окажись такой стервью. Знать, прав был тот красноармеец, сказавший ему: «Ты тут никого не знаешь, и тебя никто не знает. Помалкивай…»
Вышедших из строя командиров и украинцев повели в церковь, а их построили опять в колонну и погнали дальше. На ночлег, может?
Ночлег… Конечно, народ они не избалованный, из пехтуры почти все, на фронте тоже ночевали где придется: и под елкой в снегу, и в сараях каких-нибудь, и в землянках, и на сеновалах, но там это казалось естественным: война же… А когда здесь запихнули их в холодную ригу из плетня с худой соломенной крышей, через которую небо светило, и закрыли на замок — поднялась у Борьки опять злость на немцев, да и на себя тоже, что угодил в плен по-глупому.
Было у него махры чуток (поймал он сверточек, что бабы бросили), несколько картофелин, правда остывших, а может, и замерзших, был и сухарь… Если б кипяточку… Но где его достать — никакого огня в риге не было, ни костерика, ни печурки.
Сбились кучками, жались друг к другу. Холодно. Темно. Только красными точками самокрутки помигивают. Присел Борька на пол, стал сапоги стаскивать, чтоб портянки перемотать, и послышалось рядом: