Да, она пережила этот момент в пустом напряжении, не вылившемся в горе. Ждала, подстерегая мгновение, когда страдание наконец высунет нос из черноты туннеля. Ничего подобного не случилось.

«Так бывает, – говорила она себе. – Понимание придет позже».

И вдруг произошло немыслимое: вопреки ожиданию Джедеди стал выкарабкиваться. Он не мочился в постель, как это обычно бывает с больными в его возрасте. Напротив, старый стрелочник цеплялся за ускользающую жизнь с яростью и ожесточением, которые, возможно, его и спасли. Не желая мириться со своим новым унизительным положением, Джедеди поправился. Или почти…

Дочери, разумеется, победа старика облегчения не принесла.

Сначала пришлось перенести больного в гостиную, затем он приказал Бонни и Понзо сколотить ему что-то вроде кресла и поставить его на колеса, снятые со сломанной тележки. Дети выбились из сил, выполняя необычный заказ. Доране отводилась роль «летчика-испытателя»: девочку катали по двору, чтобы проверить, способно ли транспортное средство выдержать неровности почвы. И только Джудит была обеспокоена новой отцовской инициативой, поскольку знала: как только Джедеди станет «мобильным», он будет требовать, чтобы его передвигали, дабы не упускать их из поля зрения.

Но старик еще не полностью восстановился. Например, язык до сих пор не повиновался ему, и он вместо слов прибегал к резкому протяжному крику, который при многократном повторении становился невыносимым. Каждый раз, когда он раздавался, Джудит начинала бить дрожь. Однажды она от неожиданности чуть не опрокинула на себя миску с кипящим вареньем. В такие мгновения ей казалось, что по дому летает огромная раненая птица и неловко бьется крыльями о стены. Альбатрос, роняющий окровавленные перья.

– Когда он снова сможет ходить? – спросила она врача в смутной надежде, что получит ответ: «Никогда».

Но доктор не сказал ничего конкретного. Однажды он уже дал маху. Старик оставил его в дураках, и ему следовало быть осторожнее.

Но сейчас Джудит нужна была определенность. Если у Джедеди есть шанс встать с кресла, она пропала, ибо сразу после приступа, приковавшего отца к постели, она снова начала рисовать.

Воспользовавшись немощью старика, Джудит достала из сарая старые полотна и перенесла их в будку стрелочника, где они не могли попасться на глаза детям. Под покровом ночи она, как воровка, перетащила туда мольберт и коробку с красками – все, что когда-то похоронила в пыли забвения.

Робин… Его искреннее восхищение…

Джудит знала, что только сумасшедшая стала бы придавать такое значение мнению ребенка, но восторженная оценка мальчика растопила лед, образовавшийся у нее внутри. Лед, сковавший ее сердце после того, как она перестала писать. Вот уже две недели Джудит не занималась домашними делами: отодвинув на край газовой плиты миски с вареньем, она бежала через лес на свидание со своими кистями и новой картиной, которую начала рисовать. Осознавая, что ведет себя как безумная, Джудит ничего не могла с собой поделать. В ее-то возрасте она малевала, как девчонка, с греховным удовольствием, от которого кружилась голова. На полотне постепенно проступал участок пути, отчищенный Робином, – несколько метров сверкающего металла, затерявшиеся в паутине ржавых рельсов. Пока только робкий набросок, картина говорила об обновлении, то был монолог возрождения, обреченный оборваться на полуслове, которому не суждено завершиться и который после первого же дождя покроется новым слоем ржавчины.

Джудит рисовала с судорожной страстью, отнюдь не женской и далекой от того, что ей когда-то преподавали, без всякого замысла и не зная, по какому праву обновленные, вернувшиеся к жизни рельсы диктуют ей свои законы. В будке стрелочника порой становилось так жарко, что Джудит сбрасывала одежду, обнажаясь до пояса, чтобы ощутить прохладу. Пот склеивал волосы на висках, стекал под мышки. Она обтирала его куском холста, ничуть не заботясь о том, что на теле остаются цветные полосы. Огрубевшие от работы пальцы неожиданно обретали фантастическую гибкость и ловкость, которыми она никогда не обладала… будто из глубин ее сознания, как из раковины, рождалась на Божий свет незнакомка, совсем другая женщина, которая в отличие от Джудит Пакхей вела в тысячу раз более интересный и исполненный смысла образ жизни.

Одним словом, Джудит была не в себе. Ее заворожили, околдовали. Будто в нее вселилось другое существо. Варенье было давно заброшено, миски сдвинуты в сторону. Она стала кем-то другим, чужой женщиной, о которой ничего не знала и которая внушала ей страх. Самкой варварского племени, для которой такие понятия, как отец, дети, долг, не имеют ни малейшего смысла. Замкнутым в своем эгоизме чудовищем, чья суть существования заключена в квадратном метре холста, натянутого на мольберт, и в перепачканных краской кистях. Как только Джудит переступала порог будки стрелочника, остальное теряло всякий смысл.

Иногда она говорила себе: «Покажись над лесом дымок и узнай я, что на ферме пожар, вряд ли и тогда мне оторваться от мольберта. Пусть сгорят, сгорят живьем все, кто там находится».

Настоящая жизнь была здесь, на холсте. Джудит наносила мазок за мазком, и жизнь продолжалась. Все остальное – Джедеди, дети – значило не больше, чем негодный набросок, измятый в порыве гнева и выброшенный в корзину для бумаг… Она задыхалась от восторга, от неведомого ей прежде чувства легкости, освобождения. До семьи ей больше не было дела: пусть бы ее засосал смерч, увлекая в небытие.

Порой к Джудит возвращался рассудок, и тогда она с ужасом взирала на свое отражение в окне будки, видя обезумевшую, нагую по пояс женщину с обвисшей уже грудью, измазанную краской и с глазами безумицы… Тогда ее сковывал страх, она бросалась к воде, отмывалась, приводила себя в порядок и бежала на ферму, испытывая жгучий стыд, словно деревенская девка, соблазненная конюхом на сеновале. Она тихонько пробиралась на кухню, стараясь не проходить мимо Джедеди, ибо ее не покидала уверенность, что старик чувствует запахи льняного масла и скипидара.

Ночью в тишине спальни, когда дом засыпал, Джудит размышляла о том, что стала одержимой. Болезнь передал ей Робин, больше некому. Устойчивый вирус, неизлечимая лихорадка. Ни одно наделенное разумом существо не смогло бы вести себя так, как она. Ребенок сумел разбудить желания, которые отнюдь ей не предназначались. Судьба, приоткрывшаяся в щели бреда там, в безмолвии мастерской, в каньоне, не была ее судьбой. Никакая нормальная женщина, мать, не смогла бы прожить и пары часов в сутки в состоянии беспамятства, близком к религиозному трансу, два часа, в которые ее семья значила для нее не больше чем выводок крысят.

«Я больна, – говорила себе Джудит. – Скоро меня заберут в психлечебницу, детей определят в приют, а отца отправят умирать в больницу».

Все произошло из-за Робина… Только Джедеди вовремя почуял опасность. Напрасно пыталась она противодействовать. Нужно было позволить ему довести дело до конца и ждать, когда сухая гроза освободит ее от ребенка, на котором лежит проклятие.

Часто, обливаясь потом в раскаленной будке стрелочника, Джудит мечтала, чтобы в нее попала молния, разом прекратив все муки. В такие мгновения она жалела, что кисти не железные и не могут привлечь небесный огонь. Но освобождение ей даровано не было, и Джудит чувствовала, что обречена возвращаться на место преступления снова и снова, и завтра, и послезавтра…

Отец догадывался, что дочь обосновалась на посту стрелочника, преступила границу его владений, осквернив их нечестивым занятием. Внутри бессильной оболочки старика зрело бешенство, и гнев поддерживал в нем жизнь, более того – в гневе он черпал силы для выздоровления. Джедеди мечтал лишь об одном – снова обрести способность двигаться, чтобы вразумить непокорную дочь. Тогда негодница пожалеет, что родилась на свет: он задаст ей порку и будет бить, пока она не потеряет сознание. У старика был дар предвидения и способность срывать заговоры, разрушать преступные замыслы других – талант, которым наделены государственные умы. Всю жизнь ему удавалось вовремя раскрывать махинации других. Напрасно они старались его обмануть, изображая святош. Его не проведешь… И Джудит с ужасом ожидала, что он вот-вот поднимется со своего кресла. В такие моменты она чувствовала себя одиннадцатилетней, и рука поднималась, чтобы защитить лицо от удара.