В дверь постучали. В каюту вошёл двухметрового роста бородатый детина с красным, будто дублёным, лицом — колхозный уполномоченный Савелий Попов. Каюта сразу стала меньше. Малыгин невольно подумал, что зверобои в крепких руках… Попов заговорил. Как всегда, по его лицу трудно было понять, собирается он улыбнуться или намерен заплакать.
— Поздорову живёшь, Савелий Иванович, — сказал Арсеньев. — Ты что, в гости или по делу?
— С просьбой к тебе, Алексеич, — топтался у дверей Попов.
— Входи, чего двери подпираешь?
— Постою, Алексеич, бахилы-то, видишь, сальные. Палубу шкурьем завалили. Замараю тебе ковёр.
От бахил Савелия Попова, перепачканных кровью и тюленьим жиром, исходил резкий, неприятный запах.
— М-да… однако проходи, — Арсеньев махнул рукой, — выдержит ковёр. Чайку выпей. — Он достал из буфета чистую чашку и поставил на стол.
Арсеньев питал слабость к колхозному старшине. Они вместе служили на подводной лодке: Арсеньев — командиром, Попов — боцманом.
— Не откажусь, — загудел Попов. Шагнув по капитанскому ковру, он оглянулся, не наследил ли. — А это кто у тебя? — продолжал он, присаживаясь. — Дочка, наверно? Красавица. — Попов осторожно взял в руки фотографию.
— Дочка, — сказал вяло Арсеньев. — Чаю свежего заварю. А пока выкладывай, с чем пришёл.
— Мужики говорят, торопиться надо. С эдаким ветром нас прямо на Моржовецкие кошки вынесет, пяти ден не пройдёт. Промысел упустим, и прочее, и тому подобное. — Попов замолчал и метнул глазом, чтобы проверить, как отнеслись к его словам. — Послали упредить.
— Это замечательно! — загорелся Арсеньев. — Слышите, что мужики говорят? А мужиков-то их деды и прадеды учили. Недаром мой мореход записки вёл.
Колхозный уполномоченный поставил на стол фотографию и удивлённо посмотрел на капитана, всегда такого ровного.
— Ты чего, Сергей Алексеевич, горячишься? Уж своё-то море как не знать! Незнайками без хлеба насидишься. На руку лапоть не наденем.
— Что ж, Савелий Иванович, — вмешался Малыгин. — Мужикам скажи: мы с капитаном согласны. Срок — трое суток. — Он посмотрел на Арсеньева, тот кивнул головой. — Больше здесь не задержимся. Пусть шевелятся мужики.
— Я не подведу, — улыбаясь, пообещал Арсеньев.
— Вот и ладно, — с довольным видом сказал Попов. — Авось не пропадём в согласии.
Выпив со вкусом чашку крепкого чая, Попов вышел. Друзья посидели в молчании. Арсеньев скользнул взглядом по портрету дочери и опять помрачнел. Он вспомнил тонкую шейку и маленькие косички — последнее, что видел с порога больничной палаты, — и кровь снова прилила к вискам, снова потемнело в глазах.
Не так уж много довелось Арсеньеву бывать с дочкой. Их разлучила война, потом бесконечные плавания. Он вспоминает немногие дни, когда они были вместе. Совсем крошечная, в кружевном платье, она сидит на коленях у отца и слушает сказку. Как любила Наташа папины сказки, сколько он их придумывал для неё!..
— Слушай, Серёга, — Малыгин прервал молчание. — Помнишь, мы в Кенигсберге встретились, война ещё была?
— Орден мне вручали, — чуть оживился Арсеньев, — как не помнить! Развалины, пожары… Встретили мы двух немцев, на тележках кого-то хоронить везли. Я ещё подумал: «Хорошие люди, не забыли свой долг перед соседями…»
— Хорошие?! — перебил Малыгин. — Сказать тебе правду, у меня на них зуб горел. Как раз мы нацистское гнездо искали.
— Ну и что? — Арсеньев повернулся и стал слушать внимательнее.
— Упитанные были молодчики те двое и глядели нахально. Взять бы их тогда! В то время в городе много всякой сволочи собралось со всей Пруссии. Хватились мы, да поздно, разлетелись птички. Кое-кого зацепили, не без того… Потом сокровища искали. Гаулейтер Кох ограбил советские музеи, а вывезти из Кенигсберга не успел. Искали, да не нашли: гитлеровцы хорошо концы спрятали… Своих убивали, кто про сокровища знал. — Малыгин даже прихлопнул по столу рукой. — Добра-то на большие миллионы! До сих пор, говорят, не нашли… Ты слышишь меня, Серёга?
Но Арсеньев опять смотрел отсутствующим взглядом.
— Тогда же одного старика встретил, — продолжал Малыгин, — правильный человек. Помню, в развалинах вывеску увидел, как сейчас перед глазами: «Кузница художественных изделий дипломированного мастера Вильгельма Кюнстера» — и наковальня с молотком, и старинный фонарь в кованой железной оправе. Зашёл в мастерскую, а старик постукивает себе молоточком, будто и не случилось ничего. Я ему медную тарелку заказал с парусником. Настоящий художник… И в политике разбирается. Я бы его, Серёга, без колебания в немецкие министры рекомендовал. Ты слышишь меня, Серёга?
Арсеньев задумчиво теребил бровь.
На окровавленной и затоптанной льдине лежали кучи шкурья и тушек. К ним со всех сторон вели красные полосы. Колхозники волочили на лямках тяжёлые шкуры.
Капитан Арсеньев включился в работу. Сертякин подручным стоял у телеграфа и выполнял его приказания. Не простая работа — собирать добычу охотников. Надо изловчиться и поближе подвести судно, не разбив лёд и не утопив кучи. И нельзя медлить. Люди намёрзлись, проголодались и с нетерпением ждут отдыха. Если капитан без толку елозит около кучи, теряет время, да ещё, не дай бог, неловко заденет её, тогда берегись — мужики не пощадят капитанского самолюбия.
Идут часы, сменяются вахты, надвинулась ночь. Ледокольный пароход все ещё бродит в торосах. Теперь кучи заметны по огонькам. К шестам у шкурья привязаны керосиновые фонарики. Около полуночи последняя тушка спущена в трюм. Капитан промёрз и устал. Без чая, не раздеваясь, лишь сбросив с ног валенки, он заснул на диване.
На третью ночь немного потеплело. Все же термометр показывал градусов двадцать ниже нуля. К полуночи ветер усилился, взялась пурга. Последние три большие кучи исчезли из виду. Ровно в двенадцать часов радиопеленги, скрестившись на карте, показали — корабль находится близко от каменистых банок. Ещё несколько часов — и хочешь или не хочешь, а надо уходить. Три кучи шкурья в конце концов погоды не делают. Но там остались люди… Снегом залепляло глаза. Пытаясь найти в метельной ночной мути слабый огонёк, Арсеньев несколько часов не сходил с мостика. От перенапряжения то там, то здесь ему чудились фонари — «мельтешило», как говорят поморы. Но стоило минутку отдохнуть глазам — и опять все темно. Ноги в валенках и меховых чулках закостенели.
…Шёл второй час ночи. Ледокол в который уже раз перепахивал льды. Нервы у всех были напряжены. Боялись за товарищей, оставшихся на льду, но вслух опасений не высказывали: об этом говорить не полагалось.
Попов прикуривал папиросу, свет просачивался сквозь пальцы.
— Стоп! — приказал он.
Сертякин с испугом дёрнул за ручку телеграфа.
— Включить прожекторы. — Арсеньев нажал кнопку. Пронзительный вой сирены оглушил всех на мостике. — Неужто не догадаются из винтовок пальнуть?
— Подожди, подожди. — Попов торопливо отбросил меховой капюшон малицы. — Слышно что-то.
— Выстрелы! — радостно крикнул молодой охотник, стоявший рядом с капитаном.
— Ложитесь на чистый юг, — скомандовал Арсеньев.
— Пачками палят. Ей-богу, Алексеич, — радовался колхозный старшина. — Намёрзлись небось ребята. И боязно. За ночь снегом заметёт, тогда уж нипочём не найти. Алексеич, — осторожно посоветовал он, — будто самое время остановиться. Ребята сами подойдут. Ей-богу, близко.
— Не божись, Савелий Иванович, — пошутил Арсеньев, — и так верю.
Сертякин с усилием перевёл стрелку телеграфа. На сильном морозе устаревший механизм ворочался трудно. Врезаясь в снежную, холодную тьму, горели синеватым светом прожекторы. Зажглись палубные огни. Матросы спустили за борт лестницу. Попов оказался прав: ждать пришлось недолго. Из темноты, как призраки, возникли белые от снега фигуры.
Медленно поднимались они по крутой лестнице.
Капитан долго ещё не уходил из штурманской. Брал радиопеленги, прокладывал их на карте, что-то рассчитывал по атласу течений, вертел транспортиром и так и эдак. Он решил вырвать у Студёного моря ещё одни сутки промысла. С рассветом корабль подошёл к западному крылу залежки. По расчётам, крыло проходило чисто, не задевая опасных камней.