— Нет у меня её, Александр Александрович… Большая ведь была…

ГЛАВА ВТОРАЯ

СТУДЁНОЕ МОРЕ, ЛЮДИ И МОРСКОЙ ЗВЕРЬ

Широкая полоса спаянных морозом ледяных обломков, припорошенных снегом, казалась несокрушимой твердью. В сморози медленно двигался «Холмогорск». Он упрямо наползал стальной грудью на крепкий панцирь, давил его, разламывал. Подмятые кораблём льдины с шипением уходили в воду, переворачивались и, разбитые в мелочь, с шумом всплывали позади. Мачты и такелаж закуржавели. Иногда от удара иней отрывался и беззвучно, словно вата, падал на палубу. Покрытое крошевом русло быстро смерзалось, за кормой оставался серый шершавый рубец, рассекавший ледяное поле.

Пройдя две мили, Арсеньев развернул корабль в самую середину залежки. Испуганные тюленихи метались возле детёнышей, рычали на стального зверя. Чем дальше двигался корабль, тем больше было тюленей. Можно начинать промысел! Лучшего места не сыщешь.

Зверобои, довольные, спускались на лёд. Будут заработки! Среди охотников было много молодёжи, но немало и степенных бородачей. У иных в руках карабины и сумки с патронами, у других только багор и лямки. Ох уж эти лямки! Несколько столетий мозолили они плечи наших предков, и сейчас волочат на них по льду шкурье. Но, видно, другое придумать трудно. У всех, даже у девушек, большие промысловые ножи, на ногах бахилы, удобные в ходьбе.

Понемногу затихли человеческие голоса. Уткнувшись в, сморозь, корабль застыл в величавом спокойствии. Казалось, он дремал после тяжёлых трудов, но дремал сторожко, одним глазом. Когда нужно, он оживёт. Закрутится стальной винт, и тяжёлый корпус снова будет ломать и крошить лёд.

Постреливая и перебегая с места на место, зверобои разбрелись по окрестным льдам. Только бочечнику в «вороньём гнезде» заметны за торосами чёрные маленькие фигурки. Это резальщики. Сильными и точными взмахами ножа они разделывают зверя, срезают с мяса толстый слой белого плотного жира. Какие-нибудь три минуты — и тощая тюленья тушка лежит в стороне от «сальной» шкуры. Если мёрзли руки, резальщики грели их в теплом тюленьем жире или во внутренностях. Время терять нельзя: остынет зверь — шкуру не снимешь.

В каюте жарко. В открытый иллюминатор доносятся сухие стуки выстрелов. На столе клокочет электрический чайник. У вазы с вареньем ножка тонкая и длинная, не для моря. Но капитану Арсеньеву она дорога — подарок жены. Он сидит за столом, нахохлившись, и молчит.

— Да скажи хоть что-нибудь, черт! — дошёл до его сознания сердитый голос Малыгина. — Спрашиваю, как человека, а он…

Арсеньев вздрогнул и с удивлением посмотрел на друга.

— Как промысел? Доволен?

— Не люблю я вообще зверобойный промысел. — Арсеньев замолчал и снова принялся терзать бровь.

— Так-то оно так, Серёга, жаль зверя, да от промысла куда денешься, — будто не замечая настроения друга, окал Малыгин. — Мне бы шкур побольше присолить в трюме. Пять таких дней — и план в кармане. Вот моё счастье. Конечно, весенний промысел веселее, спору нет, азарта больше. То кучи по разводьям разъехались, то мужиков чуть не за Канин унесло, у самого душа в пятках, — иронизировал он. — А ты знаешь, в нем что-то есть, — сказал он, пробуя варенье, — кислое не кислое и сладкое в меру, а рот дерёт. Пикантность как у недозрелой морошки.

Малыгин искоса глянул на примолкшего товарища. Нет, не удалось ему отвлечь друга от тяжёлых мыслей. Арсеньев думал о своём.

«Надо расшевелить, обязательно надо, — размышлял Малыгин, — иначе скиснет совсем. Потерянный, и глаза нехорошие. Разве можно посылать человеку такие нести, когда он в море?»

Немало дел у начальника экспедиции в разгар промысла. А тут приходится друга утешать. Но что делать, раз человек в беде…

Малыгин припоминал, чем увлекался последнее время его друг, ерошил белесые волосы и немилосердно курил. «Поморы!» Он чуть не подпрыгнул на стуле, вспомнив статью Арсеньева. Она по-новому освещала вопросы истории северного мореплавания. Но не все были с ней согласны. С особенной яростью один историк клевал упомянутые в ней записки холмогорского морехода. Как возникли эти записки? Арсеньев объяснил так: с давних времён на севере были в ходу рукописные лоции: немало их разошлось по свету. Небольшие, всего несколько страничек, они передавались по наследству от отца к сыну. Опыт с годами накапливался, и каждый мореход добавлял что-нибудь от себя: описание неизвестной ранее губы или берега. Лоции, походившие по рукам два-три века, были пёстры, как лоскутное одеяло, и по стилю и по грамотности. В лоциях XVIII и XIX веков встречались сведения более ранних лет, изрядно искажённые переписчиками. Большинство мореходов не следило за правописанием: их прежде всего интересовала суть. Видимо, в такой пёстрой лоции и сохранились заметки древнего холмогорского морехода. Палеографам, филологам записки казались сомнительными, и не без основания, — слишком много людей приложило к ним руки.

— Сергей, — вкрадчиво начал Малыгин, — что у тебя с историком Клоковым получилось? По правде сказать, я его не понял. Твоя статья мне понравилась. А вот Клоков…

Малыгин увидел в глазах Арсеньева огоньки. «Клюнуло, — решил он, едва скрывая улыбку. — Теперь держись!»

— Иван Клоков… — тотчас отозвался Арсеньев. — Подобные личности готовы на все. Если им выгодно, они могут вычеркнуть из истории целые города и народы. Вот и Клоков. Вопреки здравому смыслу он решил, что расцвет мореплавания в России — семнадцатый век.

— Семнадцатый? — удивился Малыгин. — Насколько мне известно, это самое «сухопутное» время в нашей морской истории.

— Он превратил казаков и землепроходцев в мореходов, — продолжал Арсеньев, — и сказал: быть по сему. Хочу — и баста! А казаку Дежневу присвоил на веки вечные первенство в прохождении Берингова пролива. Ну, а я другой точки зрения…

Малыгин кивнул.

— Знаю, знаю: ты за то, что там прошли многие из мореплавателей-поморов. Ещё до Дежнева, и остались неизвестными…

— Именно. И уверен: так оно и есть. Это я старался доказать в своей работе. Не понимаю одного: почему люди, не зная мореплавания, берутся писать его историю? Почему, например, они не пишут историю медицины или французского балета? Не знают ни медицины, ни балета? А то, что они ни черта не понимают в мореплавании, — это их почему-то не стесняет. Ну хорошо. — Арсеньев несколько раз крепко затянулся, не замечая, что папироса давно потухла: — Ну хорошо, если ты хочешь быть хронологом, это ещё куда ни шло — записывай себе событие за событием, ищи документы, но делать самостоятельные выводы о качестве кораблей, об управлении парусами и методах постройки, рассуждать о морских картах, не зная, сколько румбов в картушке, возмутительно! Этот умник Клоков утверждает, что корпус деревянного корабля крепче, если в нем много железных скоб. — Арсеньев закашлялся. — А все как раз наоборот: если корпус разваливался, в него вбивали скобы. И делалось это почти всегда на реках, а Иван Клоков писал, что на Руси скобили лучшие морские корабли.

Малыгин расхохотался.

— Ты смеёшься, а вот попробуй поспорить с таким Клоковым. Записки холмогорского морехода… Здесь дело посложнее. — Арсеньев помолчал. — Я тебе сейчас расскажу, как уверовал в его скупые строчки.

Капитан, держа в руках стакан, несколько раз прошёлся по мягкому ковру.

— Холмогорец в своих записках, — начал он, прихлёбывая чай, — объяснил, как плавали зимой наши предки. На парусных судах! Да не чудесно ли это? На паруснике во льдах, где в наше время корабли идут за ледоколом. Своей очевидной абсурдностью записки привлекли меня и заставили как следует пошевелить мозгами. И что же оказалось? Мой коллега-предок, плавая во льдах, не старался попасть в Холмогоры, а выходил западнее, к Никольскому монастырю. Рекомендованные курсы пролегли примерно там же. Значит, холмогорец знал природу льдов, все эти разделы и колоба получше меня. Знал, где надо идти под парусами, а где пользоваться приливным течением. Восемь лет, как ты знаешь, я изучал студеноморские льды и пришёл к выводу, что зимняя навигация в Студёном море — экономически выгодна и возможна. Те, кто замкнулся в скорлупе, порвал с практикой, могут с пренебрежением смотреть на лоции, пусть даже полулегендарные. Я уверен, что неизвестный мореплаватель прав.