Полтора десятка заледенелых ступеней, четыре метра тротуара, улица, трамвайная линия посередке. Будь это летом, кафе, ныне ждущее под снегом лучших времен, вполне подошло бы. Ага, одинокий киоск в двадцати шагах от остановки. Окошко открыто. Ничто не помешает взять, допустим, сто грамм «Курвуазье» вкупе с полудюжиной марсельских маслин.

– Светлую «Оболонь», пожалуйста. Да, откройте. И… сухариков – тех, что слева. Да-да.

Мрачная физиономия продавщицы окончательно успокоила, более того, взбодрила. Чужая злость в нужных дозах прибавляет адреналина.

Все прочее оказалось проще простого. Низкий железный заборчик, отделявший от тротуара невидимый под сугробами газон, заменил кресло в кафе. Для пущей убедительности Петр Леонидович подстелил оказавшуюся в кармане полушубка газету. Оставалось хлебнуть пива. Старик поднес к носу горлышко, вдохнул. Нет, пожалуй, не стоит.

Сухариков? Наверное…

Холодная зимняя улица пуста, если не считать скрипящего на повороте трамвая. Пусты заледенелые ступени. Пуст грязный асфальт, до срока – четыре минуты…

Великая Дама никогда не торопится и всегда успевает.

Не спешить, не волноваться, держать бутылку дрянного пива как можно естественнее, не спеша разжевывать соленый сухарик. Налево и направо не смотреть, только вперед, на заледенелые ступени под мертвым циферблатом. Рутина, местная командировка, «целевой выезд».

Петр Леонидович запоздало пожалел, что всерьез не взялся за Не-Короля год назад, когда тот начал опаздывать на работу, а потом нагло прогуливать. Не надо травить собаку и будить не стоит, а уж резать ей хвост по частям – и вовсе грешно. Артур, несмотря ни на что, нравился старику. Хотя в его годы («его годы» – залитый жарким солнцем белорусский лес 1941-го) тогдашний Петр Кондратьев ничем не походил на нынешнего буйного сменщика.

Такси затормозило без шума, напротив входа. Открылась дверца. Дергаться старик не стал, коситься на часы – тоже. Просто воткнул нецелованную «Оболонь» в твердый, покрытый хрустящим настом снег.

Парень и девушка вышли из машины. Парень и девушка поглядели: он – налево, она – направо. Парень вернулся к машине, наклонился, о чем-то спросил шофера.

Петр Леонидович не смотрел на них. Ступени – полтора десятка заледенелых ступеней, ведущих в никуда, были пусты.

Девушка что-то сказала своему спутнику – громко, сердито. Шагнула вперед, подошла к нижней ступеньке, поглядела на циферблат над головой.

…То ли перепутали адрес, то ли шофер не на ту улицу завез.

Еще полшага.

Парень успел первым – взбежал, перескакивая через обледенелые ступени на самый верх. Оглянулся, подождал, вновь оглянулся.

Кто из них – объект сегодняшней командировки? Парень? Девушка? Шофер такси? Продавщица в киоске?

Кто-то в запертом здании?

Петр Леонидович вздохнул и закрыл глаза. Точнее, один глаз – левый, словно собирался выстрелить.

Сейчас все узнаем.

Подсчитано, взвешено…

Когда он встал с заборчика, такси вместе с пассажирами успело благополучно уехать. Пряча газету обратно в карман полушубка, старик представил, как кто-то невидимый и неведомый в эту самую минуту следит за ним, мысленно очертив сектор и готовясь зажмуриться.

Представил, но ни капельки не огорчился.

«Кто я? Я – твой друг…»

5

– Эй! Дантон!

Отец стоял у входа в метро и махал рукой. Складывалось впечатление, что ему чертовски не хочется спускаться вниз, по лестнице, затем по эскалатору, садиться в вагон и ехать туда, куда он собрался. Поэтому, когда на углу остановился трамвай и с подножки соскочил любимый сын Данька, отец просиял от радости.

– Дантон! Я здесь!

В вечном отцовском «Дантоне» сам Данька, в отличие от родителя, ничего остроумного не находил. Прошлой весной он попросил Лерку достать ему книжку про этого Дантона и выяснил много неприятного. Начиная от дурацкого имени Жорж-Жак и заканчивая гильотиной. Физиономия Дантона на портрете в начале книжки смахивала на морду французской бульдожихи Шеры, твари подлой и злопамятной, которую держал сосед, профессор Линько. Короче, бывали дни, когда он понимал маму, подавшую на развод.

– Ну ты даешь! – сказал отец, дождавшись, пока сын перейдет дорогу. – Носишься, как Горец! Тебя что, не учили: сначала посмотри налево, потом – направо?..

– Учили.

Теплилась надежда, что воспитательный разговор закончится, не начавшись.

– Хорошо, что эти, джигиты, притормозили. Они психованные: хоть на красный, хоть под «кирпич»…

– Они всегда притормаживают. Так положено на «зебре».

– Да? Ну, значит, они исключительно при виде тебя тормозят. Если я иду, они, наоборот, на газ давят. Эх, в молодости мы все бессмертные…

Отец решительно не желал уходить с обжитого пятачка перед метро. Врос в заледенелый асфальт, пустил корни. Данька мялся перед ним, слушая о молодости, бессмертии и правилах поведения на проезжей части, невпопад кивал и думал о машинах. Последний год он действительно привык бегать через улицу, не глядя по сторонам. Лихие джипы и «мерины» сбавляли скорость, пропуская бегуна, из-под колес не довелось выскакивать ни разу. Странно, оказывается, это не со всеми. Или у отца просто скверное настроение, вот и ворчит?

– Ты далеко? – спросил он, желая прервать лекцию.

– К Гадюке.

Гадюкой отец звал своего начальника.

Злополучный «Серафим» приказал долго жить, проданный за бесценок. Компаньоны разбежались: неунывающий дядя Лева торговал книгами, сигаретами, радиодеталями, отец же поддался на уговоры отставного таможенника Кобрина и стал коммерческим директором не пойми чего. Первые три месяца сулил «златые горы», купил сыну теплый пуховик с ботинками, а бывшей жене – зонтик и маникюрный набор. Кобрина он к месту и не к месту звал Большим Боссом. Затем на три следующих месяца подарки закончились, Кобрин превратился в «шефа», а «златые горы» – в «чертову каторгу».

Начиная с декабря Большой Босс мутировал в банальную Гадюку. Он прятался, укрываясь новогодними праздниками, как Дед Мороз – в снегах Лапландии, а отец, подавший заявление об увольнении, без особого успеха пытался забрать у него трудовую книжку.

– В офис?

– Домой. Я его адрес вычислил. Офис закрыт, все ушли на фронт. Мне Лева через больших людей узнал, где у Гадюки логово. Попробую отловить…

Большие люди, по мнению Даньки, назывались Горсправкой. Но говорить об этом отцу он не стал. Он просто стоял, смотрел и видел, что отец второй день не брит. Сизая щетина на щеках, подбородке и шее, до самого кадыка. Под глазами набрякли мешки, улыбка вымученная, натужная. Новый год они встречали, как обычно, втроем, отец притворялся веселым, сыпал анекдотами, запускал во дворе китайский фейерверк, выпил больше обычного, уговорил маму «дать парню волю», потому что мама не хотела отпускать Даньку гулять за полночь, а под балконом уже орал Санька Белогрив, пел про елочку Слива и многозначительно чихала Лерка…

Все это – щетина, улыбка, анекдоты, фейерверк, Гадюка с его логовом, куранты в телевизоре – вдруг сложилось в один неприятный, кисло пахнущий букет. И торговцы цветами, мерзнущие напротив с махровыми гвоздиками и окоченевшими розами, были тут совершенно ни при чем.

– Я поеду с тобой, – сказал Данька.

Не предложил, не спросил разрешения, а поставил перед фактом.

Отец обрадовался так, что со стороны это выглядело неприличным. Он хлопал Даньку по плечу, твердил о наследственности и взаимовыручке, фальшиво пел что-то про «мы плечом к плечу у мачты…», а эскалатор уже вез обоих на перрон станции. В поезд пришлось втискиваться силой, между тетенькой в дубленке и кряжистой старухой, бдительно охранявшей свои кошелки, каждая размером с бегемота, – и вот теперь вроде бы настала пора молча пожалеть об опрометчивом решении.

Но вместо сожаления в душе зрело холодное, тихое упрямство.

Данька плохо понимал, зачем отцу позарез нужна трудовая книжка и почему нельзя оформить новую, а про эту заявить, что потерял. Но Гадюка представлялся ему тем мерзким типом из «Горца», который убил Шона Коннори и все время высовывал синий язык, дразнясь.