Реформаторский дух, которым в начале XVIII века уже жила Европа, Петр сознательно не заметил. Он поставил перед собой практически неразрешимую задачу: поднять экономику страны, не дав свободы товаропроизводителю, повести за собой православных, одновременно открыто издеваясь над церковью, привить любовь к научному поиску при открытом пренебрежении государства к труду ученых.

На самом деле, в Европе экономика постепенно освобождалась от административных пут. В России же, еще при Петре, экономика полностью закостенела – стала не саморегулируемой, а чиновнично – бюрократической. Даже частные предприятия, по словам В.О. Ключевского, “имели характер государственных учреждений”. На Западе уже в то время развивался рынок свободной рабочей силы. Петр же зареформировал российскую экономику до того, что в стране появился невиданный ранее слой общества – крепостные рабочие. Отсюда, кстати, и неизбежные беды российской науки, ведь хорошо известно, что именно оптимальное развитие экономики страны предопределяет органичную потребность в труде ученых, ибо только в этом случае научные открытия востребуются обществом и оно же дает дополнительные стимулы для дальнейшего развития науки. Коли этого нет, то наука остается уделом ученых – подвижников, научный поиск является их личной судьбой, а общество вполне может обойтись и без науки и без ученых.

Подведем итоги. Нам не удастся адекватно оценить «ши-рокий жест» Петра I по принудительной инъекции науки в российскую жизнь, если его оторвать от общего контекста реформ да и от личности императора также, ибо в условиях самовластья определяющими при принятии конкретных решений часто оказываются не так называемые объективные обстоятельства, а разум, воля, настроение и каприз монарха.

Прекрасно понял натуру Петра Пушкин: “Он не страшился народной свободы, неминуемого следствия просвещения, ибо доверял своему могуществу и презирал человечество, может быть, более, чем Наполеон” [103].

Да, Петр прекрасно усвоил основной нравственный императив самодержавия: Государь – это полномочный представитель Господа для своих подданных. Но для Господа все равны и он всех одинаково любит и жалеет. Только ОН знает, что нужно каждому человеку. Петр же этот нравственный принцип преломил чрез монаршую вседозволенность и сделал его тем самым глубоко безнравственным, ибо теперь он и только он решал, что нужно его России и его народам и его нисколько не заботило то, как его подданные воспринимают крутую ломку их жизни. Самодержавие стало для него синонимом самоправства, а любовь к подданным мгновенно оборотилась навязчивой заботой о них. А такая «забота», когда людей принуждают жить не так, как они привыкли, когда их силком тащат в лучшую, более цивилизованную жизнь á la Европа, очень сильно напоминает до боли знакомую заботу по-большевистски. Так можно заботиться только о «человеческом факторе», о быдле, мнение которого ровным счетом ничего не стоит. Так заботятся о людях, не замечая их присутствия. Это и есть презрение, о котором говорил Пушкин.

Еще Г.П. Федотов точно заметил, что именно Петру “удалось на века расколоть Россию на два общества, два народа, переставших понимать друг друга” [104]. А уже в наши дни тот же образ пришел в голову и писателю В. Сосноре: “Петр Первый, как шрам, разрезал русскую историю на две части – до и после. Других персон нет” [105]. Наконец, оценка историка Н.И. Павленко: Петр “твердо знал, что в его государстве есть «благородное сословие» и сословие «подлое»; между ними – пропасть: первое правит, второе подчиняется” [106]. А надо всеми – добавлю от себя – он, Петр Великий, презрительно ровный ко всем: и к «благо-родным» и к «подлым».

Петр был абсолютно самодостаточным правителем: он приближал к себе тех, кто, не рассуждая, готов был слепо выполнять любое его начинание, и жестоко расправлялся с теми, кто вставал на его пути. Что для него тысячи безымянных стрелецких голов или тысячи жизней булавинских казаков, осмелившихся взбунтоваться против его тирании, если он в 1718 г. довел до смерти собственного сына – наследника только за то, что тот не принял дух его реформаторства. Что для него знатные русские фамилии, если бороды самым родовитым боярам прилюдно, на потеху всем стригли его шуты. Что для него осквернение душ православных, если он, нарочито издеваясь над ними, устраивал «всешутейские соборы» с патриархами – шутами во главе. И много еще подобных фактов можно было бы привести.

Но дело в том, что все они, вскрывая нравственные коллизии петровских реформ, позволяя нам глубже понять настроения ломавшейся России, ничего не дают для оценки самой сути содеянного Петром Великим.

А суть опять же глубоко и образно выразил Пушкин. Петр сделал со страной то, что до него не удавалось никому: бешеным напором, “уздой железной Россию поднял на дыбы”. И в такой неестественной позе она с тех пор и пребывает, никак ей не удается опуститься на все точки опоры.

Петр, как известно, изменил Россию до неузнаваемости. И все же главное, на что впервые решился именно Петр Великий, – это раскрепощение разума человека. Он вывел мысль из-под контроля церкви, стимулировал интеллектуальный труд. Пусть Академию наук он создал на «пустом месте». Он все же создал ее! Именно во время Петра научная мысль впервые стала реальной созидательной силой. Недаром первый русский ученый – академик М.В. Ломоносов с гордостью за Петра воскликнул: “Он Бог твой, Бог твой был, Россия!”

И самое, пожалуй, поразительное в том, что трезвый рационализм и жестокость Петра мирно уживались с какой-то романтической нежностью к науке. Он прекрасно понимал, что дело делается куда медленнее, чем ему бы хотелось; он видел, что не все у него получается так, как было задумано, и это приводило его в бешенство. Но он, по словам В.О. Ключевского, был полон “простодушной веры” в науку, он не сомневался, что именно она поможет все наладить, сгладить все изъяны нововведений; именно она, давая конкретные знания, вытянет тяжкий воз российской государственности. И абсолютно был прав В.О. Ключевский, когда писал, что та же вера в науку “поддерживала нас и после преобразователя всякий раз, когда мы, изнемогая в погоне за успехами Западной Европы, готовы были упасть с мыслью, что мы не рождены для цивилизации и с ожесточением бросались в самоуничтожение” [107].

Конечно, нельзя винить Петра за то, что он переоценил значимость свободной научной мысли именно для России. Откуда ему было знать то, что стало ясно много позднее: “в России нравственный элемент всегда преобладал над интеллектуальным” [108]. Разве он мог себе представить, что его преемники по российскому трону будут бояться свободомыслия больше, чем заговора, что они будут не поощрять науку, как он, а душить ее; что они устрашатся западного влияния и будут всеми силами цепляться за «национальную исключительность», прикрывая заботой о России собственную слабость и беспомощность. Подобный патриотизм более напоминает безразличие. Петр Великий был настолько выше всей этой псевдозаботливой возни, он так неколебимо верил в Россию и собственное могущество, что ко всему остальному относился с искренним презрением.

И все же Петру главное не удалось: взнуздав Россию и вздернув ее на дыбы, он не смог укротить ее дух, он вколотил в нее свои реформы, но они не стали своими для России, не стали ей жизненно необходимы. После его смерти она не столько развивала начатое Петром Великим, сколько билась в конвульсиях, когда правящие вожжи оказывались в слабых и неумелых руках часто сменявших друг друга самодержцев.

Все дело в том, что Петр открыл для России удивительный путь развития – вдогонку[109], когда десятилетия спячки вдруг взрываются «реформами» и народ российский послушно несется в неведомую даль, в изнеможении падая, так и не добежав до цели. Реформирование от избытка энтузиазма, механизм которого запустил именно Петр Великий, исправно работает уже более трехсот лет, а впечатление такое, будто живем мы еще во времена Алексея Михайловича, души наши надорваны «раско-лом», а Петр Великий еще только должен появиться на свет…