Науку в один ряд с литературой можно поставить с большой натяжкой. Вековечное мыкание под прессом российской государственнности сделало более чувствительными наши души (отсюда и великая литература), но одновременно умертвило мысль, а значит перекрыло кислород науке. Страстные упования В.И. Вернадского и А.Д. Сахарова на «свободную мысль, как планетное явление», на «интеллектуальную свободу человечества» кажутся поэтому до обидного абстрактными. Ведь свободная мысль и так – явление планетное.
Привело это к тому, что мы не в состоянии подпитывать свободную мысль планеты и более того – мы оказались попросту ненужными мировой науке. Она уже смирилась с тем, что нас на научном горизонте почти не видно. Чеховские же слова о том, что национальной науки нет, как нет национальной таблицы умножения, в данном контексте не могут служить ни утешением, ни оправданием. Да не очень-то они и верны, если иметь в виду не Истину, как продукт науки, а многосложный процесс ее отыскания. Он-то как раз очень даже национален. Во все времена от отношения государства к науке зависело ее национальное бытие, а значит и вклад «национальной науки» в науку мировую. Однако как только наша национальная лепта приобщалась к мировому знанию, она тут же теряла свою русскую бирку. Во всемирной анкете научных истин «пятый пункт», слава Богу, отсутствует.
Мир ассимилирует знания, на родине остаются еще и имена творцов. Русская наука по праву гордиться многими своими национальными гениями. Но в лучшем случае их чтут только на родине. Столь же хорошо, как Коперника или Ньютона, западный обыватель знает только Лобачевского, Менделеева да еще несколько столь же звучных имен [8].
Тут нечего обижаться. Лучше проанализировать этот факт. Что это: сознательное отторжение русской науки, языковый барьер или все же что-то свое, глубинное?
Оценить масштабы «бедствия» поможет принятый во всем мире критерий – число русских ученых, получивших высшее признание своих заслуг, – Нобелевские премии. Даже поверхностная статистика здесь говорит о многом.
Прежде всего, Нобелевские премии по физике, физиологии и медицине, а также химии присуждаются с 1901 года. С 1969 г. к ним добавили премии по экономике. Всего с 1901 по 1991 год этими премиями были награждены 440 человек [9]. Мы не будем в данной работе приводить обстоятельный науковедческий анализ распределения нобелевских премий по отдельным странам. Заметим лишь, что абсолютное первенство здесь принадлежит США. Ученые этой страны награждались в 10 – 15 раз чаще, чем ученые России. Что касается наших ученых, то картина здесь следующая: из 440 лауреатов этой самой престижной в мире интеллектуальной награды только 11 человек из России и СССР, что составляет всего 2,5%. Причем из 11 человек 7 физиков. Это И.М. Франк, П.А. Черенков и И.Е. Тамм (премия 1958 г.), Л.Д. Ландау (1962 г.), Н.Г. Басов и А.М. Прохоров (1964 г.) и, наконец, П.Л. Капица (1978 г.). Общий вес наших лауреатов-физиков, таким образом, составляет всего 4,9% (7 человек из 141 за 91 год).
Премиями по физиологии и медицине российские ученые награждались дважды: И.П. Павлов (1904 г.) и И.И. Мечников (1908 г.). Всего же за 91 год по этим наукам премии присуждались 152 ученым. Так что доля «наших» наград составляет 1,3%. С химией дела наиболее плачевны: из 116 лауреатов всего один – советский ученый: Н.Н. Семенов (1956 г.). Это составляет 0,8% от общего числа лауреатов-химиков. По экономике за 23 года лауреатами Нобелевской премии стали 31 человек, из них один (Л.В. Канторович, премия 1975 г.) из СССР.
Понятно, что «нобелевский критерий», возможно, не самый доказательный, но все же, хотя бы в первом приближении, он вполне соответствует уровню развития так называемых «на-циональных наук». Как написал в предисловии к энциклопедии «Лауреаты Нобелевской премии», профессор К.Г. Бернхард, в соответствии со статусом Нобелевская премия не может быть присуждена совместно более чем трем лицам. “Поэтому только незначительное количество претендентов, имеющих выдающиеся заслуги, может надеяться на награду” [10]. Именно под это правило подпали трое наших лауреатов 1958 года. Если же учесть, что одной из отличительных черт советской науки был коллективный характер творчества, а также «закрытость» значительной доли фундаментальных, а тем более прикладных, исследований, то это несколько смягчает безрадостную статистику нобелевского признания. «Русофобство и антисоветизм» членов Нобелевского комитета, если и играл какую-то роль – априори и это нельзя сбрасывать со счета – то, конечно, далеко не решаю- щую [11]. Одним словом, более конструктивно не сердиться за недооценку нашей науки международным сообществом, а задуматься – почему, в силу каких причин наука в России всегда была обездоленной, а в последнее время еще и заброшенной падчерицей? Почему от свободомыслия, от внутренней раскрепощенности человека власти предержащие шарахались в страхе, как от контакта с прокаженным? Почему, наконец, научный поиск всегда считался на нашей родине чем-то отвлеченным, почти бесполезным для государства и на эти чудачества чиновники отпускали жалкие крохи? И еще сотни подобных «почему»? Не будем спешить с ответами, им собственно и посвящена эта книга.
Пока лишь отметим один любопытный парадокс. Если нашу науку оценивают как бы со стороны, то оценки эти жестко коррелируются с только что рассмотренными. Если же мы пытаемся сами оценить достижения своей национальной науки, то наше державное самомнение тут же оборачивается вполне искренней гордостью и мы с легкостью убеждаем себя в том, что чуть ли не во всех областях знания наша наука оказывается «на передовых рубежах мирового прогресса». Иные взгляды и иные оценки со времен Ломоносова считались в России не патриотическими. Поэтому история науки в России – под каким бы соусом она ни подавалась – всегда оказывалась героической. Это была не история эволюции мировой научной мысли, не история преемственности научных идей, а история непрерывной борьбы преданных своему делу умов с бездушным чиновничеством. Достаточно прочесть изданные в серии ЖЗЛ биографии В.О. Ковалевского, И.И. Мечникова, И.М. Сеченова, А.С. Попова и еще многих других русских ученых, чтобы убедиться в справедливости этих слов. Хотя, казалось бы, государственный аппарат должен быть максимально заинтересован в успехах отечественной науки, ибо от этого напрямую зависит и экономическое процветание страны, а значит и более благополучная жизнь ее граждан и, конечно, социально-политическая устойчивость общества. Парадокс же в том, что сама структура российской государственности никогда не была в этом смысле оптимальной. Потому она не столько способствовала развитию в стране свободы научного поиска, сколько на корню глушила его.
Ученые – одиночки, делавшие свои открытия всегда вопреки власти, долгие годы преодолевавшие ее открытую неприязнь к науке, становились (после смерти, разумеется) объектами искреннего поклонения своих коллег-потомков, чуть ли не мучениками, приравненными к Лику Святых. Практически неприкасаемыми для критики стали у нас имена М.В. Ломоносова, Н.И. Лобачевского, Д.И. Менделеева, А.Д. Сахарова. С их именами и с именами еще многих других ученых связана у нас «героическая» картина развития отечественной науки. Ее с нескрываемой гордостью писали многие выдающиеся историки, хотя они прекрасно понимали социально – политическую подоплеку этого героизма.
С другой стороны, история знаний всегда использовалась в России как средство формирования общественного сознания. Именно оно играло роль катализатора национального патриотизма. Поэтому патриотические начала неизбежно застилали слезами гордого умиления истинную картину. История государства и история науки в Российском государстве всегда были подневольными: их заказывали власть имущие, а их сотворение контролировал внутренний нравственный голос русского интеллигента [12]. В этом основная не только принципиальная, но даже моральная сложность непредвзятого анализа интересующей нас проблемы. Ведь придется идти против традиций…