Одним словом, Ленин и его последователи сознательно лишали страну интеллекта. Сначала он мешал вождю закрепиться у власти, затем стал просто не нужен, ибо его с успехом заменила идеология. Воздухом советской системы стало единомыслие, ибо разномыслие порождает инакомыслие, а инакомыслие – это сомнения и неуверенность в правильности избранного пути, что подрывает фундамент системы и чревато самым страшным: девальвированием Главной идеи.

Чтобы ничего этого не случилось, надо предельно упростить любые объяснительные схемы политической действительности, поделить человечество – да и свое об-щество – на друзей и врагов, выстроить стройную и вполне доступную для понимания любого человека «генеральную линию» и пообещав народу немедленное улучшение жизни, как только он поможет своей родной партии расчистить завалы проклятого прошлого, двинуть воодушевленные этими посулами массы на свершение трудовых подвигов.

Делать все это именно в России было несложно: русскому человеку не привыкать жить в условиях тотального гнета, его сознание исторически сложилось так, что он всегда уповал не на законы, а на справедливость, что тождественно, по Н.А. Бердяеву, целостному (тотальному) миросозерцанию. Оно же всегда стремится к уничтожению «лишних» сущностей [370], как бы нарушающих цельное и привычное восприятие окружающей действительности.

К тому же единомыслие – идеальная база для пропагандистского возбуждения коллективного самопсихоза, а постоянный гнет полностью мифологизированной истории страны непрерывно подогревает социально – психологическое восприятие и идеологических мифов. Поскольку вся история, особенно приближенная к судьбоносному революционному реперу, оказывалась сотканной из мифов, т.е. попросту подогнана под нуж-ную схему, то доступ в нее реальным проблемам и действительным фактам был наглухо закрыт, как, впрочем, и заказаны любые недоуменные вопросы. Люди при подобном воспитании были лишены выбора, они становились самодостаточными фанатами социальной веры и чувствовали в себе неисчерпаемые силы для любых трудовых свершений. Они гордились своей нынешней – пусть и нищей – жизнью, ибо жили они только ради «завтра». А в него они не просто верили, они знали, что оно наступит.

Профессор С.А. Эфиров обобщил все эти прелести, наз-вав их “социальным нарциссизмом” – самолюбованием и самовосхвалением, справедливо посчитав его характерным проявлением тоталитарного режима в самосознании людей. Социальный нарциссизм дает народу уверенность в правильности избранного пути, он поселяет в душе каждого человека гордость за «единственную в мире страну» и за свою сопричастность к ее делам. Он же, покоясь на всеобщем единомыслии, приводит ин-теллект нации к единому знаменателю – все в равной степени твердо убеждены “в обретении единственно универсальной истины” [371].

Сила подобного сознательного и методичного оглупле-ния нации – в том, что осредненные показатели всегда статистически устойчивы и постоянно растут в нужном направлении. Поэтому в целом, за весь народ, коммунисты могли не беспокоиться – он был с ними, а тех же, кто выпадал за пределы статистически надежного сознания, можно было легко распознать и изолировать.

… Глава московской математической школы конца 20-х годов профессор Д.Ф. Егоров на заседании общества марксистов – статистиков (объявилось и такое) 12 октября 1930 г. заявил: “Что вы там толкуете о вредительстве… Худших вредителей, чем вы, товарищи, нет, ибо вы своей пропагандой марксизма стандартизируете мышление” [372]. Профессора, понятное дело, арестовали.

Приведение страны в состояние устойчивого единомыслия как бы мимоходом решало еще одну наиважнейшую для большевиков задачу – формирование общественного мнения. Отпала необходимость в тонких методах его подготовки, ибо прелесть единомыслия в том и состояла, что достаточно было одной передовицы в «Правде», чтобы вся страна в тот же день заговорила ее словами.

Немаловажно и то, что тщательной иерархизации постов была поставлена в однозначное соответствие дозировка прав, возможностей и даже конкретных знаний. Вождь знал все и мог все. Его соратники по Политбюро обладали привилегией единственно верного понимания любой доктрины, в том числе и естественнонаучной. Чуть ниже – обласканная властью научная номенклатура, она имела возможность подстраивать правильное толкование теории под сиюминутные потребности дня. Еще ниже – армада беспинципных разносчиков этих истин (пропаган-дистов и агитаторов), доносивших высочайше дозволенное знание до миллионов единомысленников. Ну, а те, озверев от просветления, были готовы разорвать в клочья тугодумов, не понимавших очевидного.

Когда мысль отсечена, то за истину можно было выдать любое шарлатанство: и философское, и историческое, и естественнонаучное. Что и делалось с большим успехом.

Революционные романтики, зараженные всесокрушаю-щим вирусом оголтелого ленинизма, мечтали о наступлении эпо-хи всеобщей «радостности», когда будут окончательно уничтожены за ненадобностью все теории биологии, физики, социологии, научной методологии. Фанаты первых лет революции об этом бредили, а в пору взбесившегося ленинизма подобный бред объявился жуткой явью и воплотился в жизнь тем, что, изгнав из научного оборота все «буржуазные теории» и убив за ненадобностью многие «буржуазные лженауки», он попросту кастрировал так называемую советскую науку, превратив ее в предмет гордости сограждан и одновременно – в посмешище остального мира.

Как только мысль стала собственностью тоталитарной системы, власть начала распоряжаться ею по собственному ус-мотрению: одни научные теории возносили до небес, другие хулили, третьи вообще запрещали и изымали из науки. И это, кстати, вполне объяснимо, ибо для подобного общества характерна только так называемая «приемлемая наука» – она согласна с политическими целями, действует строго ангажированным образом, утверждая и обосновывая господствующие политические идеалы.

Уже в 1925 г. академик С.Ф. Ольденбург писал Предсовнаркома А.И. Рыкову, что именно наука “в наших великих построениях нового мира поведет нас настоящим, верным пу- тем” [373]. Если это не чистой воды конъюнктура, то остается лишь дивиться, сколь же мало времени потребовалось зрелому ученому, чтобы поверить в идею…

Все подобного рода сомнения отпали в конце 20-х годов, во-первых, потому, что к этому времени большевики дожали, наконец, Академию наук, и она стала абсолютно податливым материалом в их руках и потому еще, что в 1930 г. был принят уникальный по своей прямолинейности академический устав, обязавший всю советскую науку содействовать “выработке единого научного метода (? – С.Р.) на основе материалистического мировоззрения” [374]. А уже через год, в 1931 г. началась и коллективизация советской науки.

“Для ученых, – писал академик Б.А. Келлер, – наступает своя великая эпоха плановой социалистической организации коллективного труда, начинается свое колхозное движение… Мы идем к своего рода колхозам в науке” [375]. Не надо искать скрытой иронии в этих словах – ее здесь нет.

Да, уже к концу 20-х годов все гуманитарные да и естественные науки стали вполне марксистскими, а диалектический материализм оказался единственным из дозволенных официальной философией методом поверки научных результатов. В конце 40-х – начале 50-х годов наука подцепила и вовсе постыдную болезнь – космополитизм. И умные люди добровольно отдались в лапы эскулапов – целителей. Их завелось множество. Долгие годы в науку сознательно инъецировались толпы правоверных бездарей и неучей, которым значительно легче работалось на «диалектическом» уровне, чем на предметном. Настало их время и они оживились. Причем повели себя крайне напористо, ибо серость всегда агрессивна да к тому же она опиралась на могучую спину партийной идеологии. Люди талантливые оказались незащищенными, они не понимали: как можно воевать с абсурдом. Предпочитали признавать «грехи» и обещали исправиться.