Любое общество устроено таким образом, что оно как покрывалом накрыто пленкой духовности и культуры. Под ней – то, что Дж. Фрезер назвал “глубинным пластом дикости” [29]. Толщина этого пласта всегда обратно пропорциональна толщине культурной пленки. Коли она слишком тонка, то любые общественные подвижки с легкость ее разрывают, миазмы дикости вырываются наружу и создается впечатление, что страна в одночасье отбрасывается на много веков назад. Если же верхняя оболочка достаточно прочная, то никакие внутренние катаклизмы ее не прорвут, глубинная дикость не выплеснется наружу и, успокоившись, страна будет развиваться дальше.
Но дело в том, что «пласт дикости» вечен, до конца его не размыть, ибо природная дикость – в подсознании людей. Поэтому в интересах благополучия страны, в интересах ее спокойного эволюционного развития следует всячески укреплять «культурную пленку». Только она, независимо от того, что «глубинный пласт дикости» будет существовать вечно, способна уберечь страну от его пагубного влияния. В России эта пленка всегда была крайне непрочной и рвалась почти каждое столетие, а в начале ХХ века оказалась разорванной в клочья.
И последняя отправная точка нашего анализа. Как официальный государственный институт наука в России узаконена с 1725 года, т.е. с момента учреждения Петром Великим Петербургской Академии наук. Первые два столетия своего существования российская наука была практически синонимична академической, ибо в университетах XIX столетия лишь эпизодически возникали достаточно сильные научные школы. При советской власти наука встала на экстенсивный путь развития: до невероятия разбухла Академия наук и возникли сотни отраслевых научно – исследовательских институтов. Наука стала непременным атрибутом любого ведомства. Однако и в советский период важнейшие научные достижения все же были получены в рамках так называемой академической науки. Поэтому именно Академия наук всегда была не только «штабом», но и мозговым центром нашей национальной науки.
Интересно также и то, что принципы, положенные Петром I в основу организации Академии наук, “сохраняли значение на протяжении всей ее истории” [30]. Эти принципы и легли в основу тех «особостей» функционирования российской науки, которые стали ее историческими традициями, а уже в наши дни легли в основу приговора, который вынесла российская история своей национальной науке. Некоторые из этих «особостей» мы и рассмотрим в книге. Пока лишь отметим главное [31].
Во-первых, Академия наук не стала центром кристаллизации научной элиты страны, Олимпом, к которому бы стремилось ученое сословие, ибо подобного сословия в стране попросту не было. А откуда ему было взяться, если первый наш университет (московский) был открыт лишь в 1755 году, тогда как во всех, без исключения, странах Европы организация университетов на несколько столетий опередила учреждение Академий наук. И, что немаловажно, процесс организационного оформления научного поиска проходил на фоне становления новой для европейских стран социально-экономической реформации, что оказалось решающим фактором не только экономической, но даже политической нужности науки для дальнейшего процветания стран Западной Европы.
У России и в этом деле оказался свой особый путь. Науку в Россию, что мы уже отметили, импортировали из Европы как обычный товар. Поэтому Академия наук с момента своего основания стала рядовым государственным учреждением, функционировавшим по законам российской бюрократии. Да и сами ученые сразу попали в разряд казенных людей, ибо Петр заманивал служителей науки не просто тем, что обещал им «довольное жалованье». Главное было в другом: он сумел сломать прочный стереотип того времени, начав оплачивать занятие наукой, тогда как в европейских странах ученые свою жажду познания удовлетворяли в основном на досуге, зарабатывая на жизнь другими путями. Петр же по сути приравнял труд ученого к государственной службе.
К тому же, став казенной, российская наука попала в чуждый ей социальный климат, а потому очень быстро из пространства свободного поиска перешла в сферу обслуживания государственных интересов или, как выразился академик Н.Н. Моисеев, из “служанки Истины” превратилась в “общественную прислугу”. Оказавшись в прямой зависимости от государства, наука, кстати, мгновенно попала и под гнет российской истории, ибо она, независимая по самой сути научного творчества, оказалась в унизительной зависимости от власть имущих. Наука, как высшее интеллектуальное проявление национальной культуры, не могла в этих условиях служить иммунитетом против исторических катаклизмов, она стала их первой жертвой.
Во-вторых, организация Академии наук не была вызвана объективными обстоятельствами, она не стала закономерным итогом экономической и культурной эволюции страны, а потому наука существовала и продолжает существовать не в альянсе с историческими традициями русского общества, а как бы в противовес им. Именно по этой причине труд наших ученых никогда не востребовался государством, а повисал в воздухе. На самом деле, несмотря на то, что Россия обладает и военной мощью и великими достижениями национальной культуры, да и вообще у нее есть вполне европеезированный культурный слой, она продолжает оставаться, по словам Е.З. Мирской, “традиционным обществом”, попытки его преобразования накатываются волнами, не затрагивая сердцевину социума – его интеграцию и ментальность. В таких условиях наука, связанная с рациональностью западноевропейского типа, остается чуждой как “патриархальному сознанию, исходящему из глубин национальной истории, так и экономике, функционирующей на принципах, отторгающих инновации, и потому не нуждающейся в научных достижениях” [32].
Примерно за 60 лет до написания этих слов о том же печалился академик П.Л. Капица. Своими мыслями он делился со Сталиным: наша наука не нужна “массам”, да что там – “массам”, ученые вообще не знают, кому в Союзе нужна наука. Если углубиться еще на 60 – 70 лет, то те же самые мысли мы найдем у И.И. Мечникова, И.М. Сеченова, А.М. Бутлерова. Не стал бы возражать им и М.В. Ломоносов.
В-третьих, насильственная инъекция науки в российскую жизнь привела к отчетливому смещению так называемых внутренних факторов, воздействующих на ориентацию научных интересов (идеалов и ценностных категорий познания, мотивацию научной деятельности) от сферы чистого поиска к обязательной практической пользе. В итоге сформировался весьма своеобразный этос русской науки, его характерной особенностью всегда являлось то, что наука в России была в большей мере продуктом, чем катализатором развития общества, хотя для мировой науки эти две составляющие чаще всего равнозначны.
Невольно поэтому создается впечатление, что культивируя прикладную науку и вовсе не поощряя науку фундаментальную, власти с трепетом относились к плодам разраставшегося древа, но методично обрубали его корневую систему. Импульс этот, заданный еще Петром I, со временем стал несокрушимой традицией нашей науки.
Поначалу подобная направленность мысли была вполне оправданной, ибо Петр I задумал рвануть Россию из болота и сделать ее процветающей и мощной державой за исторически очень короткое время. Поэтому труд инженера в то время справедливо ценился выше труда мыслителя. И на самом деле, Россия за первую четверть XVIII века сделала столько, сколько ранее она могла осилить за столетия. Успехи были налицо, достижения стали осязаемы. А поскольку экономика России никогда не была по настоящему рыночной, т.е. самоуправляемой, а всегда ею распоряжалась армада полузнающих чиновников, то наука в России вынуждено зависела не просто от государства (это слишком общо и бесполо), а от прихоти большого начальника. Независимых же начальников в России не бывало. Они в силу этого всегда свое личное благополучие ценили выше дела, за которое получали жалованье. Потому и старались дать государственные деньги лишь на то, за что можно с выгодой для себя отчитаться. Всякие там «умствования», «абстрактное теоретизирование», «пустопорожние разглагольствования» (этим набором чиновничьих оценок обычно сопровождались благодетельные разговоры о финансировании науки) ими не только не поощрялись, но искренне презирались. О существовании же фундаментальной науки чиновники, скорее всего, и не подозревали вовсе.