К этому следует добавить еще один метод выведения на столбовую дорогу заблудших ученых, изобретенный диалектической опричниной 30-х годов. Был он прост, как все гениальное: из молодых, энергичных и идеологически неподкупных ученых стали формировать летучие бригады «скорой методологической помощи». Они без вызова налетали на очередной институт, устраивали в нем «диалектическую чистку», выявляли тех, кто еще не внедрил методы марксистско – ленинской диалектики в свои тематические исследования и передавали их «куда надо». После подобных налетов нормальная работа была невозможна.

Не забудем еще один нехитрый прием, изобретенный большевиками в 30-х годах. Он давал возможность советским ученым не столь болезненно переживать кастрацию науки и более того, как бы не замечать этой патологии. Суть его крайне проста: науку страны Советов накрепко изолировали от остального мира и одновременно настроили пропагандистскую машину на непомерное восхваление достижений отечественных ученых. При этом наиболее поощрялись те направления, которые шли вразрез с мировой наукой и уже поэтому могли считаться классическими образчиками своей национальной науки. Если труды ученых были идеологически нейтральны (математиков и химиков, к примеру), но все же развивали идеи, родившиеся не у нас, то их в лучшем случае замалчивали, а в худшем – подвергали жестокому острокизму. И уж совсем худо было тем, кто упорно отстаивал истину, защищая при этом подлинные приоритеты, и не соглашался обливать грязью или хотя бы замалчивать достижения своих зарубежных коллег. На такого ученого немедленно наклеивали ярлык «низкопоклонца», а научную общественность заставляли «срывать маску» с отщепенца.

Разумеется, идея изоляции советской науки только при поверхностной оценке выглядит идиотской. На самом деле это не так. Большевистский тоталитарный режим, когда были ос-тавлены мечты о мировой революции, не собирался включаться в мировой культурно – исторический процесс. Он мог относительно устойчиво сохраняться только в условиях полной изоляции от мира. Она гарантировала его от идеологической коррозии, она же позволяла властям кормить свой народ байками о «загнивающем капитализме», о тяжкой доле трудящихся в буржуазных странах Запада и одновременно – поселять в душах людей не только уверенность в единственности избранного страной пути, но и подлинную гордость за свою личную сопричастность к великому делу построения нового общества.

Поэтому полная изоляция страны – это, как сказали бы математики, необходимое и достаточное условие для существования советского режима. А то, что при этом страна не развивалась, а постепенно скатывалась в пропасть – коммунистов никогда не заботило. Впрочем, они с этим тезисом и не согласились бы.

Наука, как одна из сторон жизни общества, катилась в том же направлении. Она к тому же переживала изоляцию наиболее болезненно, ибо наука в принципе не может развиваться в подобных условиях.

… Неугомонный академик Вернадский с полной изоляцией от мира примириться не мог. 14 февраля 1936 г. он жалуется Молотову: “С 1935 года (сколько знаю, этого не было и при царской цензуре) наша цензура обратила свое внимание на научную литературу, столь недостаточно – по нашим потребностям и возможностям – к нам проникающую. Это выражается, в частности, в том, что с лета 1935 года систематически вырезаются статьи из Лондонского журнала «Nature» – наиболее осведомленного и влиятельного в научной мировой литературе” [430].

Конечно, с позиций Вернадского вырезать из поступив-шего к нам за валюту журнала какие-то статьи – было беспредельной глупостью. Но власти рассуждали иначе: им решать – что читать академику, а что – не читать. Любая статья, хоть в чем-то, хотя бы одним намеком шедшая вразрез с большевистской пропагандой, научной статьей не считалась, а потому из научного журнала вырезалась. Кстати, это стало устойчивой тенденцией: именно из журнала «Nature» и еще из многих других «крамольные» статьи нещадно изымались вплоть до конца 80-х годов. Это уже я могу лично засвидетельствовать.

На ту же тему заместителю председателя СНК В.И. Межлауку 19 ноября 1937 г. писал и академик П.Л. Капица. Он полагал, что причина отсутствия у нас журналов «Nature», «La Science et la Vie» и др. в том, что там дается иная, чем принятая в СССР, оценка противостояния Н.И. Вавилова с Т.Д. Лысенко. Аргументация же в спорах, как верно отметил ученый, убойная: “если в биологии ты не Дарвинист, в физике ты не Материалист, в истории ты не Марксист, то ты враг народа. Такой аргумент, конечно, заткнет глотки 99% ученых… Тут надо авторитетно сказать спорящим: спорьте, полагаясь на свои научные силы, а не на силы товарища Ежова” [431].

Нельзя не вспомнить еще об одном приеме кастрации науки – путем фетишизации имени классика и объявления неприкасаемым его творческого наследия. Сам классик был, разумеется, не при чем. Старались от его имени. И делали это корыстно. Чаще всего на наследие классика непроницаемый колпак одевали его же ученики, причем далеко не самые талантливые, – те, кому было легче всю жизнь охранять чистоту чужого учения, чем развивать свои собственные идеи. При этом можно и счеты свести и с карьерой преуспеть. А заодно и монополизировать целое научное направление. Так произошло с учением академика И.П. Павлова, вокруг которого в 40-х – начале 50-х годов развернулась настоящая война, для многих завершившаяся в лагерях ГУЛага [432].

Этот прием оказался идеальным средством догматизации многих научных направлений. Содержательная аргументация догматику не интересна. Он ее попросту не воспринимает. На любой довод у него готова цитата из классика: для начала – научного; не прошибает? – тогда в ход идут цитаты из Маркса и Ленина. Настойчивый оппонент, втянутый в подобную дискуссию, был обречен изначально, ибо его научный противник прибегал к «авторитетам» только по форме, по сути же он апеллировал к «органам». Почти для всех любителей поспорить научные дискуссии заканчивались, как правило, печально. Одна сторона села еще в 20-х годах, а победители тоже не избежали репрессий, только несколько позднее. Поучительна в этом смысле судьба школы М.Н. Покровского в истории, К.Н. Корнилова и П.П. Блонского в психологии, всех “механистов” и “диалек-тиков” в философии, марризма в языкознании и т.д.

«Научные дискуссии» оказались той мутной водой, в которой НКВД, а затем КГБ ловили рыбу на все вкусы и планы по выявлению «вредителей» и «врагов народа» выполняли с большим запасом.

Понятно, что в 30-х – 50-х годах все науки в равной мере находились под гнетом советской истории, но далеко не все оказались этим гнетом деформированы. На высоком (мировом) уровне велись исследования по математике, физике, химии, геологии, многим техническим дисциплинам. Недаром из 4 нобелевских премий по физике, которые получили советские ученые, три присуждены за довоенные работы.

Как заметил В.П. Филатов, еще в 20-х годах за право существования боролись три образа науки: классической (академи-ческой), «пролетарской» (марксистской) и «народной» (попули-стской) [433]. Думается, однако, что подобное деление не вполне правомочно, ибо боролись не три, а все же два образа науки: классической и народной. Что касается пролетарской (марк-систской) науки, то этот образ был общим для всей советской науки.

Поэтому, когда в начале 30-х годов все науки привели к одному знаменателю, то самодовлеющим стал образ так называемой народной (популистской) науки. И более всего пострадали те научные дисциплины, для которых он оказался на некоторое время своим. К таким дисциплинам следует отнести, в первую очередь все науки гуманитарного цикла. Попадание этих дисциплин в лагерь “народной науки” не случайно.

Во-первых, их интерпретационное поле практически не было ограничено никакими жесткими (теоретически выверенными) рубежами, в них не существовало непреложных истин, которые бы не подлежали пересмотру, а, во-вторых, в каждой из них объявился свой партийно – харизматический лидер, определявший магистральный путь развития «своей» науки.