Вновь, как всегда и было в России, всевластным хозяином жизни стал чиновник. Но ежели раньше на него все же можно было найти управу, то теперь он напрочь обнаглел от безнаказанности.
Чудес, однако, не бывает. Не может страна, веками жив-шая в бесправии и слепо подчинявшаяся лишь силе власти, в одночасье, благодаря смене только управленческих структур, стать в шеренгу государств с укоренившейся традицией законности. От деспотии власти, к коей Россия притерпелась, к тирании закона, о чем она мечтает, лежит кочковатая и извилистая тропа “внешних форм законности”. Время это надо пережить и постараться не “обесеть”, по выражению А.И. Солженицына, хотя сие крайне сложно.
Любой разворот истории, конечно, преходящ. Но история общества – это не история биосферы, для которой дление времени – всего лишь фактор ее эволюции; история страны – это жизнь людей, им безразлична направленность исторического процесса (да кто ее знает!), они равнодушны к «поступательно-му» ходу истории (еще одна вещь в себе), об очередном витке исторической спирали они судят по своей жизни и коли жизнь эта безрадостна и бесправна, то и данный исторический зигзаг оценивается адекватно. Но – не всеми и не сразу.
К любым историческим катаклизмам, даже самым жестоким, можно привыкнуть, человек сживается с ними и перестает их замечать. Он, как говорят психологи, отреагировал на них. Когда подобное отреагирование затрагивает бóльшую часть общества, система начинает функционировать в относительно устойчивом режиме, ибо заданные ею жизненные ценности становятся как бы естественными, а потому своими для подавляющего большинства населения.
Человек, вообще говоря, крайне болезненно переживает ломку привычных стереотипов, что накладываясь на непреодолимую особость русского человека – нетерпение, т.е. желание получить все враз и без особых затрат собственных усилий, очень быстро оборачивается разочарованием и ностальгией по прошлой привычной жизни.
Столь сильно затянувшаяся филиппика – не дань всеобщей политичес-кой повинности, не лепта в современную политологию (раствор этот и без нас перенасыщен), а лишь грубый слепок современной истории России. Ибо задача наша прежняя – оценить меру исторического гнета на российскую науку. Ведь коли все российское общество пребывает ныне в фазе отреагирования на рухнувшие на него перемены, то и наука, как неотъемная часть общества, также неизбежно находиться в той же фазе. Какова ее реакция на происходящее, каково отношение посткоммунистической России к научному сообществу, – вот проблемы нас занимающие. Их мы и попытаемся препарировать…
Когда коммунистический режим, закончив начатую М.С. Горбачевым перестройку, в августе 1991 года приказал долго жить, то пришедшие к власти демократы глубоко копать не стали – они лишь сменили вывески на фасадах и в одночасье номенклатурный социализм трансформировался в номенклатурную демократию. Те же деятели, которые еще вчера призывали народ «выполнять и перевыполнять», теперь стали вещать о рынке и общечеловеческих ценностях.
Наука в этом коловращении оказалась в положении странном и двусмысленном. С одной стороны, ее организационные структуры новая власть не порушила, они остались теми же, еще наработанными в годы взбесившегося ленинизма. С другой же стороны, начиная с 1992 г., когда демократическая Россия дружно заспешила в рынок, власти и вовсе от науки отвернулись, решив, что страна не в состоянии содержать на казенном коште всю армаду научных работников.
Точно рассчитав, что за десятилетия планового производства научных кадров наука оказалась избыточно засоренной бездарями и балластом, правительство сделало странный, а для науки убийственный, вывод: избавляться от балласта, приводить численность научных кадров к оптимальной величине, оно отдало на откуп научной номенклатуре, т.е. по сути наиболее агрессивной и инициативной части того же балласта. Академический монстр, скроенный по-сталински надежно еще в 1929 году и беспредельно угодопослушный, остался неприкасаемым и более то-го – теперь он должен был руководить “демократизацией” пост-коммунистической науки. Наука оказалась поэтому не просто заброшенной, она была сознательно брошена в объятия научного чиновничества. А уж как оно способно “демократизировать” науку, догадаться несложно.
Одним словом, с наукой сегодня ситуация парадоксальная: все прекрасно понимают, что без финансовой поддержки она развиваться не может, столь же всем понятно, что сейчас и в обозримом будущем у государ-ства необходимых средств не будет, и тем не менее все – от младшего научного сотрудника до президента Академии наук – исторгают стон: дай!
Ученые – народ умный, а потому за семь последних лет они привели «полную группу» резонов – почему нельзя отворачиваться от науки и бросать ее на произвол судьбы. Указывали на то, что забвение науки приведет к дебилизации общества и как следствие – к неизбежному поражению демократии; или еще более сильный аргумент: без науки у России вообще не будет цивилизованного будущего. И так далее. Как видим, доводы сколь страшные, столь и очевидные. И понимают это не только ученые. Не сомневаюсь, что столь же догадливы и те, в чьем распоряжении кошелек с деньгами. Но он – пуст. За тоталитарное прошлое России сейчас расплачиваются все – не только ученые.
Да, без науки у России нет будущего. Но если сегодня отвернуться от армии, милиции, шахтеров, транспортников, то не будет и настоящего. А всем сестрам по серьгам раздать не удастся до тех пор, пока вся страна не станет зарабатывать столько, чтобы хватило и на науку, в частности.
Русский же человек – максималист по своей природе, ему желательно подать все сразу, да чтоб собственных силенок не напрягать да инициативу – не дай Бог – не проявлять. Он, как писал В.В. Розанов, не сомневается, что “если бросить бомбу в русский климат, то, КОНЕЧНО, он станет как на южном берегу Крыма” [514].
Если все же быть точными, то надо заметить, что русская интеллигенция во все века корила свое государство за пренебрежительное отношение к науке. И во все века стращала, что извод науки приведет к деградации общества. Позиции сторон, одним словом, были неизменны.
“Падение наук – писал историк Н.М. Карамзин в начале XIX века – кажется мне не только возможным, но даже неминуемым, даже близким. Когда же падут они, когда их великолепное здание разрушится, благодетельные лампады угаснут – что будет?” [515]. Слова прочувствованные, красивые, но смысла в них все же мало – ибо наука пасть не может, как бы государство к ней не относилось. Даже если свет ее лампады станет тусклым, но он все же останется, ибо развитие культуры не в состоянии остановить ни общественные катаклизмы, ни деспоты. Они безусловно деформируют его, могут сделать его карикатурным, но разрушить окончательно будут не в состоянии. Прав был известный русский хирург Н.И. Пирогов, когда в 1863 году писал: “В науке есть свои повороты и перевороты; в жизни – свои; иногда и те и другие сходятся; но все переходы, перевороты и катастрофы общества всегда отражаются на науке” [516].
Безусловно отразилась на русской науке и 70-летняя большевистская тирания. Да так сильно, что от русской науки в былом ее понимании практически ничего не осталось. Уже с середины 20-х годов речь могла идти только о советской науке. Советская же наука – это гигантская система, проросшая из советского строя, преданно обслуживавшая советскую власть. Развивалась она в условиях глобального идеологического давления при безоговорочном подчинении советской власти и без автономного социального пространства [517].
Подобная наука подогревалась властью созданием элитных научных городов, поощрением плохо проработанных и явно страдающих гигантоманией научных проектов, всячески поощряя те начинания, которые были ориентированы на престиж и способствовали демонстрации преимуществ социалистической системы. Явное уродство подобной ситуации, что мы уже отмечали, было в том, что значительная часть «особостей» советской науки явилась продуктом сознательной деятельности самой научной элиты [518]. Она уже сроднилась с советскими властными структурами и была неотличима от них.