– Посмотрите, – сказал комиссар мне и офицеру, доставая из кармана свой блокнот. – Видимо, она неосторожно упала на нож. Здесь много крыс – вон как они сверкают своими глазками на нас из-за груды костей! – Он нагнулся и руками стал исследовать скелет. Я содрогнулся от этого зрелища. – И еще заметьте, – продолжал комиссар. – Кости еще теплые! Так что крысы работают здесь на совесть! У них было не так уж много времени...
Поблизости мы не видели больше ни живого, ни мертвого, поэтому солдаты опять построились в цепь, и мы пошли по гигантской свалке дальше. Через некоторое время мы дошли до жилища, сделанного из старинного бельевого шкафа. Осмотрелись. Всего было шесть спальных полок, как я имел возможность убедиться еще прошлым днем. Но теперь заняты были только пять. Старики-ветераны спали так крепко, что их не разбудил даже ослепительный свет фонарей. Старые, обрюзгшие, мрачные. Серо-бронзовые лица да седые усы.
Офицер рявкнул во все горло команду, и через несколько секунд все ветераны стояли перед ним в линию по стойке «смирно».
– Что вы здесь делаете?
– Спим, – был ответ.
– Где остальные? – спросил комиссар.
– Ушли на работу.
– А вы?
– Мы охраняем.
– Peste! – захохотал офицер мрачно. Он оглядел всех стариков по очереди с ног до головы и потом медленно и безжалостно заявил: – Дрыхнуть в охранении! И это Старая Гвардия?! Теперь понятно, почему нам надавали под Ватерлоо!
При свете фонаря я рассмотрел, что после слов офицера лица ветеранов покрылись мертвенной бледностью, а когда солдаты, сопровождавшие нас, весело загоготали шутке своего командира, по лицам стариков прошла судорога.
В ту минуту я подумал, что в какой-то мере отомщен за все переживания.
С минуту старики смотрели на нас так, словно едва сдерживались, чтобы не наброситься на насмешников, но жизнь многому научила их и они не двинулись с места.
– Вас только пятеро, – сказал комиссар. А где шестой?
Скрипуче посмеиваясь, ветераны ответили:
– А он там! – И показали на днище шкафа. – Он умер в прошлую ночь. Вы мало чего найдете. Крысы хоронят быстро!
Комиссар нагнулся и стал вглядываться, куда ему показывали. Затем он повернулся к офицеру и спокойно сказал:
– Ну что ж, мы можем возвращаться. Здесь почти ничего не осталось. Во всяком случае уже не установить, этот ли мужчина был ранен у моста вашими солдатами. Допускаю, что это они, – он кивнул в сторону стариков, – и убили его, чтобы скрыть следы. Глядите. – Он снова нагнулся и дотронулся рукой до скелета. – Крысы работают быстро, а кроме того их здесь много. Кости еще теплые.
Я невольно вздрогнул. И то же самое произошло со многими солдатами.
– Стройся! – крикнул офицер, и спустя несколько минут мы двинулись в обратный путь: фонари у головных солдат, чтобы освещать дорогу, в середине процессии – ветераны в наручниках. Вскоре мы вышли за пределы свалки и взяли направление на Бисетр.
Мой годичный испытательный срок давно окончился, и Элис стала моей женой. Но когда я начинаю вспоминать те наполненные событиями двенадцать месяцев, память в первую очередь подсказывает мне все, что связано с моим визитом в Город Мусора.
ОКРОВАВЛЕННЫЕ РУКИ
Первое мнение относительно личности Джакоба Сэттла, которое я услышал, было коротким описательным штрихом: Это погруженный в себя, унылый малый.» Эти слова я услышал от его товарищей по работе, и хоть, по-видимому, в них действительно воплощались их мысли, мне такое мнение показалось субьективным. Уж слишком мало в нем было терпимости, огсутствовал малейший положительный намек, я уж не говорю об исчерпывающей обрисовке личности сослуживца, которая обычно четко устанавливает ту нишу, которую человек занимает в общественном мнении. Кроме того я увидел заметное несоответствие между полученной лаконичной характеристикой и внешностью Джакоба. Я много думал об этом человеке, а постепенно, ближе знакомясь с его окружением и образом жизни, по-настоящему заинтересовался им. Он был очень добр, жил крайне скромно и не позволял себе больших денежных расходов сверх своих небольших потребностей. Его отличали такие благодетели, как неприхотливость в жизненных средствах, расчетливость, экономность и спокойствие, по крайней мере внешнее. Дети и женщины доверяли ему без малейших колебаний, но, странно, – он избегал их всегда, кроме тех случаев, когда речь шла о болезни. Если он чувствовал, что может помочь, он всегда приходил. Он был несколько неуклюж, но это не вредило ему. Жизнь его протекала вдали от всех, в крохотном коттедже, – скорее даже в хибарке, – состоявшем всего из одной комнаты и выходившем окнами на мрачные заросшие вереском торфяники. Образ его жизни казался мне таким одиноким и безрадостным, что я захотел непременно оживить его. Однажды, когда мы сидели с ним у кровати ребенка, который случайно пострадал из-за меня, я предложил ему взять у меня из книг что-нибудь почитать. Он с радостью принял мое предложение, а когда мы возвращались на заре по домам, я почувствовал, что между нами установилось взаимное доверие.
Книги возвращались всегда в целости и аккуратно в сроки, и через некоторое время мы с Джекобом Сэттлом стали настоящими друзьями. Раз или два в воскресенье я пересекал торфяники и заглядывал к нему домой. Правда, в таких случаях он был на удивление скован и смущен, так что я даже стал сомневаться в правильности того, что я его навещаю. Зайти ко мне он неизменно и под разными предлогами отказывался.
Однажды в воскресенье я возвращался с долгой прогулки по торфяникам и, проходя мимо дома Джакоба, решил проведать, как у него идут дела. Дверь была заперта, и я уже подумал было, что хозяина нет дома. Все-таки я постучал. Чисто формально, по привычке, не ожидая услышать никакого ответа. К своему удивлению, я услышал-таки из-за двери слабый голос. К сожалению, звук был настолько неясен, что мне не удалось разобрать смысл произнесенных слов. Я открыл дверь ключом, выданным мне как-то самим хозяином, и вошел в дом. Я нашел Джакоба лежащим на кровати полураздетым. Он был мертвенно-бледен, и со лба его ручьями стекал пот. Его руки беспрестанно тянули куда-то простыни, совсем как утопающий тянет за собой вниз все, что ни ухватит. Едва я вошел, он вскинулся на кровати, глядя в мою сторону дикими загнанными глазами. С первого взгляда было ясно, что с ним происходит что-то ужасное. Узнав меня, он бессильно повалился обратно на подушки, закрыл глаза и только тихонько постанывал. Я постоял у изголовья его кровати несколько минут, пока он приходил в себя и восстанавливал дыхание. Затем он открыл глаза и посмотрел на меня. В его взгляде застыли такое отчаяние и скорбь, каких я, будучи человеком бывалым, признаюсь, никогда не видел. Я присел рядом с ним на кровати и спросил его о том, как он себя чувствует. Он несколько раз повторил мне, что не болен, но потом, изучив меня долгим внимательным взглядом, он приподнялся на локте и сказал:
– Благодарю вас за вашу доброту, сэр. Поверьте, я говорю вам правду. Я не болен с той точки зрения, с какой это принято рассматривать. Но только богу ведомо, не является ли мое состояние ужасной порчей, о которой врачи даже не слышали никогда. Я скажу вам, сэр, но, доверяясь вам, требую, чтобы вы не рассказывали об этом ни одной живой душе, так как это может только усугубить мои страдания. Итак, я говорю: меня преследует дурной сон.
– Дурной сон? – переспросил я с улыбкой, надеясь этим ободрить его. – Но сны испаряются с первым лучом солнца. Даже больше того – с пробуждением. – Тут я замолчал, так как еще прежде, чем он заговорил, я увидел ответ на его скорбном лице.
– Нет! Нет! Все это так лишь для тех людей, которые окружены комфортом и близкими, которые любят их. Но нестерпимой пыткой это становится для тех, кто живет в одиночестве и, главное: вынужден жить в одиночестве! Какое облегчение принесет мне пробуждение здесь, в ночной тишине, на торфяниках, полных голосами и тенями, которые наводят на меня ужас, еще больший, чем во сне?!. О, юноша! У вас нет прошлого, которое бы насылало на тихий мрак ночи рои звуков и на пустое пространство – десятки зловещих силуэтов! Дай вам Бог не иметь такого прошлого! – В его голосе слышалпсь такая убежденность, что мне ничего не оставалось, как только снять свои возражения по поводу его отшельнического образа жизни. Мне казалось, что я присутствую при действии какой-то загадочной силы, которую я не могу ни постичь, ни измерить. Я не знал, что говорить, и почувствовал облегчение, когда он продолжил сам: