— А Викуля это кто?

— Подруга. В лагере вместе сидели. Викуля была женой одного из партийных деятелей. Муж своевременно от нее отрекся. Но когда в 1953-м Вика освободилась, добился ее реабилитации и даже на свою жилплощадь в эту квартиру прописал. Муж умер, а Вика записала Лидию на свою фамилию, будто сестру потерянную нашла, чтобы и ее прописали, а сама слегла вскоре. Так почти сорок лет и лежит…

Женька слушала вполуха. Нужно спешить. Как бы там без нее чего эпохального не случилось. Телефона в этой странной захламленной старыми и старинными вещами комнате видно не было, а хозяин словно забыл, зачем привел ее сюда.

— В прабабку ее Толстую был влюблен Гончаров. Тот самый, что «Обломова» и «Фрегат Паллада» написал. А я иногда думаю, знай прабабка, какая жизнь ждет ее правнучку и какая смерть достанется ее праправнукам, стала бы она рожать детей? Но жизнь тем и хороша, что никто ничего про нее не знает. Иначе род людской прервался бы еще на австралопитеках. Но что это я расфилософствовался? Вам же звонить нужно.

Хозяин извлек из горы книг на древнем кожаном диване допотопный черный телефонный аппарат. Женька думала, что такие остались только в кино. На кряхтящем диске рядом с цифрами еще значились буквы — А, Б, В…

— Я позвоню и исчезну, — еще раз извинившись, пролепетала Женька.

— И где курьер тебя на площади искать будет?! — негодовала дежурная переводчица в агентстве. — Тем более, сама говоришь, там все движение перекрыто.

— А может… — Женька еще раз взглянула на хозяина квартиры. Наглеть так наглеть. — Извините еще раз. Я даже не спросила ваше имя-отчество.

— Григорий.

Не лучше, чем Гришенька! Сто лет в обед, а туда же — Григорий! Хозяин заметил ее реакцию и спешно поправился.

— Григорий Александрович.

— Григорий Александрович, — с облегчением выпалила Женька, — если вы сейчас никуда не торопитесь, нельзя ли у вас оставить пленки, чтобы курьер из агентства не искал меня по всей площади, а забрал их здесь?

— Оставляйте. И возьмите плащ. Вы же совсем промокнете. Вечером вернете. Или завтра. Или когда время будет. Мне не к спеху. Заодно и проверите, не продал ли я ваши драгоценные пленки конкурентам, в Рейтер…

Вернуть плащ удалось только недели через две.

— С этими революциями дел столько. Да и сына в школу собрать надо было, все в последний момент…

— Сына? В школу?

— Да, сына. В третий класс. Только не повторяйте общие слова, что я непохожа на маму школьника. Мне почти тридцать, так что на девочку-одуванчика не тяну.

За окном снова дождь. Бесконечный, осенний. В квартире этой и не скажешь, что уютно, а как-то слоями, разом несколько напластований, смотря в какое попадешь. Женька то чувствует себя как под пристальным взглядом строгой тетки, то вдруг забывает, что она не дома. Будто век здесь жила и какой-то памятью прошлой жизни помнит и этот огромный диван с валиками, и картину в массивной раме — дама с арбузом и виноградом, и переделанный из старой фотографии портрет довоенного подростка. В чьей жизни это все было?

Странная квартира. Вещи живут отдельной жизнью, а Григорий Александрович сам по себе. Но что-то подобное магниту, и в этом немолодом уже человеке, и в этом странном, непохожем на него жилище. Они — и хозяин, и квартира — завораживают чем-то забытым, что она не может вспомнить или не решается предощутить.

На бегу из Кремля к метро Женька иногда делала небольшой крюк, заглядывая в гости к Карасину. Формальным поводом стали книги. Из большой, рассованной по полкам, стопкам, шкафам и чемоданам библиотеки брала почитать то одно, то другое. Сначала спонтанно, потом заметила, что Григорий Александрович старается подложить на видное место книги, которые деликатно не решается ей навязывать. Через день-другой возвращала прочитанное. Поездок на метро из Медведково, где они с сыном снимали квартиру, и обратно Женьке как раз хватало на проглатывание книг.

Как-то в ноябре, возвращая «Женщину французского лейтенанта», уже на пороге Женька неожиданно для самой себя произнесла:

— Когда в женщине нет любви, из нее уходит Бог. И замерла, не зная — уходить или оставаться.

— А ваш Бог куда вышел? — все понял Григорий Александрович.

— В Америку.

— Зачем отпустили?

— Слишком гордая была.

Ноги перестали держать. Села на старый сундук в прихожей. Слова хлынули, будто прорвали столь старательно выстроенные бастионы. Говорила. И про раннюю, слишком счастливую любовь. И про то, что простила ему, но себе не простила, а в душе что-то сломалось…

— Мне было шестнадцать… Перед экзаменами мама попросила аспиранта, который должен был у нее сдавать кандидатский минимум по научному коммунизму, позаниматься со мной математикой и физикой. Никите тогда было двадцать девять. Прозанимались мы недели три. То есть мама и дальше думала, что мы занимаемся… До моих восемнадцати дотерпели с трудом. Это я сейчас понимаю, что терпеть не надо было… Тогда Никитке не пришлось бы отрываться на своих дипломницах…

Карасин сел рядом. Гладил по голове, как котенка. Женька торопилась, глотала слова, не договаривала фразы. Словно боялась, что эти вымучившие душу, невыговоренные слова снова застрянут в горле.

— …звал ехать всем вместе… гордость не позволила… Свет отраженного в зеркале заката постепенно гас.

— Ты счастливая девочка. — Карасин не заметил, как перешел на «ты».

— Да уж, дальше некуда.

— Твой Бог не ушел, а только ненадолго вышел. Его можно позвать…

— Нельзя. Не получается. Ничего не получается… Григорий притянул ее к себе. Поцеловал. Вся сжалась, нахохлилась.

— Не надо.

— Извини.

Дверь закрылась. Он так и остался сидеть на сундуке.

Сколько времени прошло. Выглянул из окна, посмотреть, как эта девочка уходит, да так и растворился в этом вечере и в своих мыслях.

— Почему? Почему, Господи? Почему на исходе?

Теперь, когда по всем раскладам врачей ему осталось жить не больше года, ему казалось, что за всю жизнь он никого не любил и не желал так отчаянно, как эту зажавшуюся, как брошенный щенок ощетинившуюся девочку-женщину. И он, уже смирившийся с растянутым и все же быстротечным процессом умирания, силился понять, почему Всевышний послал такое сильное, такое безответное чувство на исходе, а не раньше, когда впереди была жизнь, а не смерть. Нужно же было кому-то, раскладывающему на звездном столе их земные карты, чтобы на исходе он встретил этого несчастного ребенка, мнящего себя все познавшей и все пережившей женщиной.

Зачем? Ведь он не нужен Женьке. Она и за мужчину его не считает. Она никого не считает за мужчину, кроме своего утерянного Никиты. И ему не остается ничего, кроме как испить до дна эту чашу не чувственности, а данности. И вернуть этой девочке то, что ему самому когда-то досталось не правом рождения, а волею судеб, необъявленным наследством другого прожившего жизнь старика…

Он завещает ей то, что когда-то, как волшебный дар, было завещано ему — шанс на иную жизнь.

Пусть живет после него. И вместо него. Как он когда-то стал жить после Николая Андреевича и вместо Петеньки.

Пусть сидит в этой комнате, на этом диване и щурится от счастья, глядя на своего вернувшегося бога. Пусть…

15

Обертка от даров влюбленной дамы

(Женька, сегодня)

Снова снился тот сон, с Никитой и дочкой. Будто я —это одновременно и я, и наша девочка. Еще во сне понимала, что это сон, и ужасно не хотела просыпаться. Прошлый раз было так грустно возвращаться в реальность. Да и что с того дня началось — вспомнить страшно.

Медленно открыла глаза. Солнце! По всей комнате. И на портрете женщины с доставшимся мне невероятным ожерельем — куда такое надевать и где хранить?! И на стене, разгромленной теперь уже в позитивном ремонтном смысле. И на моей драгоценной аппаратуре. И на плакате «До бабы-ягодки осталось…» И на лице спавшего рядом Ни-китки. Почти не изменившемся лице.