— Да, — отозвался Реб из глубины кресла, — мы все больше мельчаем. Когда-то у нас была гордость…
Элфенбейн перебил его:
— Теперь еврей все чаще говорит как иноверец. Для него главным становится успех. Еврей определяет сына в военную академию, где тот учится убивать своего соплеменника. А дочь посылает в Голливуд, где она добивается успеха под видом венгерки или румынки, демонстрируя свое обнаженное тело. Раньше у нас были великие раввины, теперь — призеры-тяжелоатлеты. У нас даже появились свои гомосексуалисты, web is mir[98]! He хватает только евреев-казаков.
Вздохнув, Реб согласно произнес:
— Нет больше Бога Авраамова.
— Ладно бы обнажались перед камерой. Но зачем притворяться иноверками? Зачем забывать отцов, которые были разносчиками и учеными и которых разные негодяи унижали, считая чуть ли не отбросами?
Элфенбейн говорил и говорил, перескакивая с предмета на предмет, как серна — с камня на камень. Слетавшие с его языка имена Мардохей и Агасфер чередовались с «Веером леди Уиндермеер», Содомом с Гоморрой. На одном дыхании произносил он «Праздник башмачника», названия погибших колен Израиля. И каждый раз, словно совершая круг, возвращался к иноверцам, говорил об их порочности и сравнивал с eine Arschrankheit[99]. Тот же Египет — только без былого размаха и чудес. Порочность и болезнь теперь перешли в их сознание. Теперь все с придурью. Даже евреи ждут воскресения из мертвых. Для них это все равно что война без разрывных пуль.
Элфенбейн говорил, еле поспевая за собственной мыслью. И пил только сельтерскую воду. Произнося слово «блаженство», он вдруг загорелся. Что такое блаженство? Долгий сон в фаллопиевых трубах? Или — Ганс без schrecklichkeit [100]? Дунай — всегда голубой, как в вальсе Штрауса? Да, признавал он, в Пятикнижии много всякой ерунды, но зато там есть логика. Книга Чисел тоже не фунт изюма! В ней есть теологический азарт. Что касается обрезания, то в нем смысла не больше, чем в нашинкованной капусте. Синагоги пропахли химикалиями и препаратами от тараканов. Амалекитяне были духовными тараканами своего времени, теперь их место заняли анабаптисты.
— Неудивительно, — воскликнул он зычно, отчего мы нервно вздрогнули, — что все находится в подвешенном состоянии! Прав был цадик, сказавший: «Удалившись от Него, ничего не видишь ясно».
Уф! Он еле перевел дух, но заканчивать речь не собирался, сделав еще один головокружительный прыжок на своем батуте. Ему хотелось бы назвать имена нескольких великих людей: Барбюс, Тагор, Ромен Роллан, Пеги. Все они друзья человечества. И все как один герои. Даже Америка и та оказалась способна подарить миру высокую душу — Юджин В. Дебс, к примеру.
— Крысы, — продолжал он, — носят маршальскую форму, а боги в нищенском одеянии бродят среди нас неузнаваемыми. Библия кишит великанами морали и духа. Кто может сравняться с царем Давидом? Кто столь могуществен и мудр, как Соломон? Лев иудейский все еще жив, он похрапывает во сне. Никакая анестезия не заставит заснуть его навсегда. Наступит время, — продолжал Элфенбейн, — когда дула пушек затянет паутина и армии растают, как снег. Идеи рушатся, как обветшавшие стены. Мир ссыхается, как скорлупа ореха, а люди жмутся друг к другу, как мокрые мешки, пропитанные страхом. Когда замолкают пророки, должны говорить камни. Патриархам не нужны мегафоны. Они молча стоят и ждут, когда дух Господень снизойдет на них. А мы прыгаем, как лягушки, от одной лужи к другой и несем всякий вздор. Сатана раскинул сеть по всему миру, и мы, попавшись в нее, ждем, когда нас бросят на сковородку. Когда-то человек пребывал в райском саду нагой и лишенный желаний. Каждому существу уготовано свое место. Знай свое место! — такова команда. Не «Знай себя!». А червь станет бабочкой, если только его опьянит великолепие и блеск мира. Мы впали в отчаяние. Былой экстаз уступил место пьянству. У человека, испытывающего восторг перед жизнью, возникают прекрасные видения, а не страшные картины. У него не бывает похмелья. В наши дни в каждом доме стоит эта отрава, разлитая в бутылки и запечатанная. Иногда у нее есть название, иногда даже лицензионный номер — Vat 69. В любом случае это яд, даже если его развести водой.
Элфенбейн замолк и плеснул себе в бокал немного сельтерской. Реб крепко спал. На лице его застыло выражение блаженства, будто он видел во сне гору Синай.
— Давайте выпьем, — сказал Элфенбейн, поднимая бокал, — за все чудеса Запада! Да сгинут они поскорей! Уже поздно, и я вас заговорил. В следующий раз поговорим на более общечеловеческие темы. Возможно, я расскажу о времени, связанном с «Кармен Сильвой». Я имею в виду кафе, а не королеву. Хотя, должен признаться, однажды я ночевал в ее дворце… правда, на конюшне. И напомните, чтобы я рассказал вам о Джекобе Бен Ами. Он славился не только своим голосом…
Когда мы уже стояли в дверях, он попросил разрешения проводить нас до дома.
— С удовольствием, — сказал я.
Шагая по улице, Элфенбейн вдруг остановился, охваченный вдохновением.
— Если вы еще не назвали свою книгу, — воскликнул он, — у меня есть для вас предложение! Как насчет «Этот мир иноверцев»? Хорошее название, даже если не соответствует содержанию. Подпишитесь псевдонимом — к примеру, Богуславский, это совсем запутает читателя. Я не всегда такой болтун, — прибавил он, — но вы оба Grenze [101] личности, а для отщепенца из Трансильвании это как аперитив. Мне всегда хотелось писать романы — забавные и нелепые, как у Диккенса. Что-то вроде «Пиквикского клуба». А вместо этого стал бездельником. Ну а теперь я пожелаю вам спокойной ночи. Элфенбейн — мой псевдоним. Услышав мое настоящее имя, вы бы очень удивились. Откройте Второзаконие, главу тринадцатую. «Если возникнет среди вас…» — Его охватил приступ чихания. — Это все сельтерская вода, — воскликнул Элфенбейн, — надо пойти в турецкие бани! Близится новая эпидемия гриппа. Спокойной ночи! Вперед, как на войну! Помните о льве иудейском! Его всегда можно увидеть в кино, с первыми звуками музыки. — Он изобразил звериный рык. — Так он показывает, что еще жив.
16
«Почему мы всегда сворачиваем с дороги, чтобы описать убожество и несовершенство нашей жизни и откопать удивительные типы в самых диких и отдаленных уголках нашей страны?» [102]
Так начинает Гоголь одиннадцатую главу своего незаконченного романа.
Я уже основательно продвинулся в написании книги, хотя до сих пор не имел ни малейшего представления, куда она меня приведет, да и не очень печалился по этому поводу, ведь Папочке все написанное нравилось, деньги потихоньку капали, мы вкусно ели и сладко пили, птицы по-прежнему пели, хотя и не так заливисто, праздник Благодарения благополучно прошел и остался позади, никто пока не обнаружил наше убежище — я имею в виду, никто из наших так называемых друзей. Я мог бродить по тем улицам, по которым хотел, что я и делал подолгу — воздух был ядреным и свежим, ветер завывал, а смятенный разум гнал меня навстречу ветру, вызывая в памяти улицы, былые впечатления, дома, запахи (гнилых овощей), брошенный стапель, давно умерших лавочников, салуны, переоборудованные в дешевые магазинчики, кладбища, все так же полные кающихся грешников.
«Дикие и отдаленные» уголки земли были совсем рядом. Брось камень — и он уже там, а не в нашем аристократическом предместье. Нужно было только пересечь невидимую границу, Grenze, и я попадал в страну моего детства, землю нищих и счастливых безумцев, в джунгли, где все брошенные, полуразрушенные, побитые жучком дома достались крысам, не пожелавшим покинуть идущий ко дну корабль.
Скитаясь по городу, я пялился на витрины, заглядывал в переулки, но всюду видел только одну разруху, и тогда я вдруг вспомнил негров, которых мы с Ребом регулярно навещали, — насколько все же они чисты душой! Болезнь неверных не смогла уничтожить их смех, разговорчивость и непосредственность. Хотя у них были все наши болячки и предрассудки, они тем не менее сохраняли цельность.