Он так и поступил, мой прекрасный, удивительный кантор cantatibus. Благословен будь, сын Израиля!
— Ты сегодня немного не в себе.
— Это так. Но я могу стать еще безумнее. Имею право. Когда заключенного выпускают на свободу, он теряет голову от радости. Я отсидел в камере шесть жизней плюс тридцать дней. А теперь меня освободили. Слава Богу, еще не совсем поздно.
Я взял ее за руки и слегка поклонился, как будто приглашал на менуэт.
— Это ты, ты принесла мне помилование. Можешь помочиться на меня. Это будет как благословение. О, каким же я был слепцом!
Высунувшись из окна, я полной грудью вдохнул аромат весны. (В такое утро Шелли непременно написал бы стихотворение.)
— Есть у тебя особые пожелания относительно завтрака?
Я повернулся к ней:
— Подумай только — не надо больше раболепствовать, просить, обманывать, умолять и льстить. Мы вольны идти куда хотим, говорить что хотим, мечтать. Мы свободны, свободны, свободны!
— Но, Вэл, дорогой, — послышался ее тихий голос, — мы ведь не останемся там навсегда.
— День там равен вечности здесь. И потом, как можешь ты знать, сколько мы пробудем за границей? Может начаться война, или нам не удастся оттуда выбраться. Кто может знать человеческую судьбу?
— Вэл, ты строишь слишком большие планы. Пойми, это всего лишь небольшое путешествие.
— Не для меня. Для меня это — освобождение. И знай, на условное я не согласен. Я отсидел свой срок. Кончено.
Я подтащил ее к окну.
— Смотри! Смотри хорошенько! Вот она, Америка. Видишь эти деревья? Эти заборы? Эти дома? И этих идиотов у окон? Думаешь, я буду скучать по ним? Никогда! — Я стал строить гримасы, вел себя как полоумный и в довершение показал стоявшим у окна нос. — Скучать по вас, кретины? По вас, простофили? Только не я! Никогда!
— Хватит, Вэл, садись. Давай завтракать. — Мона увела меня к столу.
— Хорошо. Завтракать, так завтракать! Этим утром я, пожалуй, съел бы ломтик арбуза, левое крылышко индейки, кусочек опоссума и кукурузную лепешку. Папаша Авраам освободил меня. Никогда не вернусь в Каролину. Папаша Авраам нас всех освободил. Аллилуйя! Более того, — прибавил я, уже своим голосом «белой рвани», — хватит с меня писать романы. Я принадлежу к избранному семейству диких уток. И собираюсь вести хронику моих несчастий и проигрывать ее на расстроенном инструменте — в верхнем регистре. Как тебе такой звук?
Мона поставила передо мной два яйца всмятку, тост и джем.
— Кофе сейчас принесу, дорогой. Говори, я слушаю.
— Ты называешь это разговором? Послушай, у нас сохранилась «Поэма экстаза»? Поставь, если найдешь. Сделай погромче. Эта музыка созвучна моим мыслям — иногда. Есть в ней некий космический порыв. Божественный хаос. Огонь и воздух. Впервые услышав эту музыку, я ставил пластинку вновь и вновь. Не мог оторваться. Ощущение такое, что принял ванну изо льда, кокаина и радуг. Несколько педель я ходил под впечатлением, словно в трансе. Что-то случилось со мной. Сейчас это звучит странно, но это правда. Как только в голову приходила какая-то мысль, в груди словно распахивалась маленькая дверца, за которой в уютном гнездышке сидела птичка, самая сладкоголосая и нежная птичка, какую только можно вообразить. «Додумай до конца! — щебетала она. — Дойди до самой сути». И я добирался до сути, ей-богу! Без труда. Что-то вроде с головокружительной скоростью разыгрываемого этюда… Я поедал яйца, а на моих губах блуждала странная улыбка.
— Ну что еще? — спросила Мона. — Что теперь, горе мое?
— Кони. Я думаю о конях. Мне хотелось бы поехать в Россию. Помнишь Гоголя и его тройку? Он не мог бы о ней писать, если бы в России ездили на автомобилях. А он писал о конях. О жеребцах, точнее. Которые мчатся как ветер. Летят. Горячие кони. Разве мог Гомер так лихо переносить своих богов с места на место, если бы не усадил их на пламенных коней? Разве сумел бы он транспортировать этих вздорных божеств в «роллс-ройсе»? Добиться состояния экстаза… это напомнило мне о Скрябине — ты так и не нашла пластинку? — можно при одном условии: нужно использовать космические элементы. Помимо рук, ног, копыт, клыков, костного мозга и мужества, в эти божественные скачки следует привнести приливы и отливы, взаимную зависимость Солнца, Луны и планет, бред сумасшедшего. А также радугу, кометы, северное сияние, затмения, солнечные пятна, чуму, чудеса… и много чего еще, в том числе шутов, магов, ведьм, гномов, Джека Потрошителя, распутных священников, усталых монархов, святых праведников… ноне автомобили, не холодильники, не стиральные машины, не танки, не телеграфные столбы.
Какое прекрасное весеннее утро! Я, кажется, упоминал Шелли? Нет, для него оно слишком хорошее. И для Китса, и для Вордсворта. Разве что для Якоба Бёме в самый раз. Ни мух, ни комаров. Даже ни одного таракана пока не видно. Как все чудесно! Просто великолепно! (Если бы она еще нашла пластинку Скрябина!)
Наверное, именно в такое утро Жанна д'Арк проезжала через Шинон, направляясь к королю. Рабле, к сожалению, еще не родился, а то увидел бы ее из своей колыбельки у окна. Какой дивный вид из этого окна!
Появись сейчас Макгрегор, даже ему не удалось бы вывести меня из состояния полного блаженства. Я усадил бы его и стал рассказывать о Мазаччо или о «Новой жизни». В это благоухающее жасмином утро я мог бы даже читать наизусть Шекспира. Конечно, сонеты, а не пьесы.
Как она сказала? Это всего лишь небольшое путешествие? Мне не поправилось это определение. Что-то вроде coitus interruptus[138].
(Не забыть взять адрес ее родственников в Вене и Румынии.)
Ничто больше не удерживало меня в четырех стенах. Роман закончен, деньги лежат в банке, чемодан собран, паспорта в порядке, ангел милосердия стоит на страже. А норовистые кони Гоголя все еще мчатся по свету.
Веди меня, о благостный свет!
— Ты не пойдешь на шоу? — спросила Мона, увидев, что я направляюсь к двери.
— Может, и пойду, — ответил я. — Подожди меня, я скоро вернусь.
Мне захотелось повидать Реба — вдруг не успею заскочить в его мрачный магазинчик перед отъездом. (Так и случилось.) Проходя мимо киоска на углу, я купил газету, положив в жестяную кружку целых пятьдесят центов. Я как бы вернул монеты, похищенные в свое время мной у слепого газетчика на Бороу-Холл. Хотя деньги я опустил не в ту кружку, от сердца у меня отлегло.
Реб подметал пол.
— Только посмотрите, кто пришел! — радостно закричал он.
— Какое прекрасное утро! Повеяло свободой?!
— Вы по делу? — спросил Реб, отставляя метлу.
— Сам не знаю. Просто захотелось поздороваться с вами.
— Может, прокатимся?
— Только на двойном велосипеде, если он у вас есть. Или на быстроногих лошадях. Впрочем, нет. Сегодня надо ходить пешком. — Я прижал локти, выгнул шею и прошелся спортивным шагом до двери и обратно. — Ноги меня еще носят. А за скоростью я не гонюсь.
— Рад, что вы в хорошем настроении, — сказал Реб. — Скоро окажетесь на улицах Парижа.
— Парижа, Вены, Праги, Будапешта… возможно, Варшавы, Москвы, Одессы. Кто знает?
— Я завидую вам, Миллер.
Короткая пауза.
— А почему бы вам не посетить Максима Горького?
— А он разве жив?
— Конечно, жив. И я знаю еще одного человека, которого вам стоило бы посетить, хотя он-то, может быть, и умер.
— Кого же?
— Анри Барбюса.
— Я бы с удовольствием, Реб, но ведь вы знаете… я застенчивый. И под каким предлогом я появлюсь у них?
— Предлогом? — вскричал он. — Да они будут счастливы познакомиться с вами без всякого предлога.
— Реб, вы преувеличиваете мою способность производить на людей впечатление.
— Совсем нет. Вот увидите, они раскроют вам свои объятия.