…За четырнадцать лет многое забылось, но то собрание запомнилось навсегда. Запомнилось потому, что она, Кострова, впервые увидела Бартенева таким, каким только могла впустить его в свою душу, в свое сердце. Предстал он тогда перед ней не в роли победителя. Его зло и несправедливо ругали и все-таки он не казался побежденным. Внутреннее мужественное напряжение угадывалось во всей его фигуре. От его широких плеч, больших высоких сапог веяло силой, казалось, в открытой драке он легко уложил бы на лопатки Лотникова, но то, что произошло на собрании, нельзя было назвать дракой, тут требовалась, пожалуй, именно бартеневская выдержка.

Ей на том собрании пришлось быть председателем. После перерыва охотников выступать сразу не нашлось, и это начинало тревожить Лотникова. Он кого-то уговаривал, кажется, Кравцова, но к трибуне подошел Женя Курочкин. Волнуясь, расстегнув ворот рубахи, он заговорил:

— Я газеты выписываю и понимаю, что вопрос о работе нашего цеха не частный и даже не заводской, а международный. Сколько чугуна не дадим, столько и тракторов из него не сделано, и мостов не построено, и разных машин не выпущено. И не только у нас, а и в других странах, которые с нами, — в Чехословакии, Болгарии, Румынии.

— Короче! — крикнул кто-то в зале.

— Могу короче. Много лет говорим о плохой работе, а с места не двигаемся. Наши сигналы должны к сердцу руководителей идти. Товарищ Лотников тоже руководитель, почему он их раньше не услышал?

— Ты о себе тоже не говоришь, а ковшей не даешь, — выкрикнул Кравцов.

— Конечно, и от меня что-то зависит, правда, я ковши не делаю, но как все мы помогаем руководству?

— Руководству виднее без нас! — выкрикнул тот же голос.

Женя Курочкин махнул рукой и отошел от трибуны.

Его место занял горновой Орликов.

— На одних жилах план не вытянешь, — проговорил Орликов. Он поднял руку, рукав рубашки скатился к локтю, обнажив твердые мускулы. — На горне мы только вот этими руками все делаем. Никакой техники нет. Чуть ли не на канаву встаешь, на тебя дует огнем, шлаком, а ты стоишь.

— А ты попробуй убеги! — опять послышалось из рядов.

— И убег бы, да кто встанет? У нас инженеров много, а где их видишь? На рапортах, на собраниях. Нам погонял не надо, мы совесть имеем, а вот кто бы нам помог, чтобы жилы не тянуть?

Гущин нервно стучал пальцами по столу: что-то не нравилось ему в ходе собрания, может быть, и ему хотелось слышать прямые удары по Бартеневу? А в зале уже раздавались выкрики:

— Хватит! Кончать надо!

— В ночь заступаем!

Гущин торопливо кивнул Костровой и подошел к трибуне.

— Товарищи! — начал он. — Темпы развития народного хозяйства требуют от нас напряженной работы. Это точно. Большевистская партия уделяет огромное внимание развитию черной металлургии, призывает нас смелее внедрять передовой опыт. В этом свете почин мастера Кравцова имеет первостепенное значение. А как вы его у себя в цехе распространяете? — Он резко взмахнул рукой: — Никак! Какие условия этому почину созданы? Никакие! И в этом отношении к товарищу Бартеневу предъявлены серьезные претензии.

Речь Гущина подхлестнула Дроботова. С решительным лицом он пробрался между тесно сдвинутыми скамейками к сцене.

— Форма не может быть без содержания, — быстро и пронзительно заговорил инженер, — а у нас форма руководства носит явно не наш, не социалистический стиль. Начат поход против практиков и инженеров.

Павел Иванович Буревой сделал нетерпеливое движение, словно порываясь что-то сказать, но Дроботов, все больше распаляясь, продолжал:

— Нас, инженеров, экзаменуют, как мальчишек, принижают достоинство. То же произошло и с Кравцовым.

Бартенев по-прежнему сидел прямо, скрестив на груди руки и глядя перед собой. Когда Дроботов кончил, снова раздались голоса, предлагавшие закончить прения. Лотников протянул подготовленный проект решения, и Костровой пришлось зачитать его вслух: после длительного вступления следовал короткий пункт:

«Указать А. Ф. Бартеневу на неправильный стиль руководства, не способствующий развитию инициативы».

Лотников спросил, обращаясь в зал:

— У кого есть вопросы, предложения?

Вопросов и предложений ни у кого не оказалось. Люди стали расходиться. На этот раз первым вышел из зала Бартенев.

На улице мягкие сумерки июльского вечера окрашивали длинные заводские корпуса в причудливый бледно-алый цвет. В немом оцепенении стояли у дороги деревья, прикрытые густым слоем серой пыли. Спокойный безветренный вечер и душевное смятение. Почему промолчал Бартенев? Почему удержалась от выступления она сама?

…Если переключить мысль на настоящее, легче понять прошлое. Как-то Аленка вернулась из института взволнованная, возбужденная и, бросив на стол портфель, заговорила:

— Мы сегодня, знаешь, какой бой выдержали? Классный.

— Какой бой?

— Бой за лозунг. Нам сказали, что смотр наглядной агитации, что в каждой аудитории должен висеть лозунг. Хорошо. Пусть лозунг, но такой, чтоб за душу хватал. Стали думать, спорить.

— Придумали?

— Ну, конечно! Знаешь какой?

Аленка остановилась посреди комнаты и не сказала, а выдохнула:

— Через невозможное — вперед! Законный!

— Хороший.

— Ну, вот. Приходит факультетский дубина…

— Почему дубина?

— А ты послушай. Приходит и заявляет: «Надо снять лозунг. У нас в стране нет ничего невозможного». Мы вначале задохнулись от гнева.

— А потом?

— Сказали, что он мыслит старыми привычными формулами.

Да, это стремление загонять жизнь в готовые формулы идет от Лотниковых. Для Аленки — это уже типы, уходящие в прошлое. А в те годы они были почти непререкаемы. Тогда на собрании она, Кострова, не смогла вырваться к трибуне и криком души разорвать гнетущую, напряженную тишину зала. Хотела и не смогла. Не хватило мужества? Может быть. До боли сжав губы, молчал Бартенев.

После собрания за воротами завода она увидела его широко и быстро шагавшего по площади. Ветер раздувал полы распахнутого пальто, и она поняла, что спокойствие далось Бартеневу не просто. Та сила, которая держала его в тисках на собрании, просила выхода, и он гасил ее стремительной ходьбой…

В конце августа установились жаркие дни. Солнце раскаленное, как слиток, недвижно повисло над головой. Казалось, весь город стал огромной плавильной печью, где сплавлялись друг с другом металл, земля, камни. Работать в цехах было трудно. К спинам прилипали мокрые рубахи, соленая вода просачивалась за расстегнутый ворот.

Завком профсоюза в воскресные дни организовал массовые выезды рабочих за город, на озеро Светлое, раскинувшееся у зыбкой цепи Уральских гор.

Однажды Кострова, прихватив с собой Машу, тоже выехала со всеми. Маша очень огорчалась, что не смог поехать Кирилл. В этот день он подменял кого-то не на своей, а на другой печи. Сам напросился на подмену, объясняя, что у каждой печи своя жизнь, и он, Кирилл, как член технологической группы, должен не только знать ее, но и в какой-то степени влиять на нее. Он готов был работать круглые сутки, чтоб убедиться, что печи могут давать не шесть, а семь выпусков чугуна. Вечерами просиживал в технической библиотеке, твердо решив с осени поступить в техникум.

А Маше хотелось, чтоб их любовь хоть раз вырвалась из дыма и железа в царство природы, где и дышится легко, и любится весело. Всю дорогу она была грустной, задумчивой, и Вера Михайловна напрасно надеялась ее развеселить.

Они не стали разбивать палатку, а расположились на берегу в тени высоких деревьев. Озеро, окруженное горами, блестело, как дно хрустальной чаши. На воде скрипели уключины, и с лодок доносились песни, смех.

Листья на деревьях никли, как заморенные. Но все-таки эти деревья были настоящие, а не те, ржавые, что пылились у цеха. На выжженных косогорах было больше желтых камней, чем степного ковыля, но земля здесь все равно пахла цветами.