Один наш собрат по заключению, огромного роста детина, выдавал себя за знаменитого боксера и утверждал, что нокаутировал лучших мастеров кулачного боя на тихоокеанском побережье США.

— Да, сэр, — гудел он, — никто не мог выстоять против меня!

Однако, несмотря на все свои громкие речи, он быстро стушевывался, всякий раз как показывался какой-нибудь пьяный «революционер» и, размахивая ножом, начинал выкрикивать разные угрозы. Мы начали подозревать, что наш боксер попросту хвастун.

— Они охотятся за мной, — оправдывался он. — У меня есть глушитель Максима к карабину, и они знают это. Они готовы убить меня, только бы завладеть им.

Он показал нам эту вещь и умолял меня взять ее на память. Я до сих пор храню ее в качестве курьеза.

Невысокий пьяный барбадосец из команды судна смерил глазами нашего нового друга и стал задираться перед ним.

Когда барбадосец начал задираться еще больше и обругал здоровяка самыми последними словами, тот уж никак не мог спустить. Он бешено взревел, сорвал с себя куртку и, бросившись на обидчика, вонзил зубы в его руку и вцепился ногтями ему в лицо. В ответ он получил короткий и сокрушительный удар по челюсти.

Они кричали, царапали друг друга ногтями и катались по палубе, меж тем как остальные девятнадцать заключенных всячески подбадривали их, а «революционные стражи» толпились вокруг в восторге от происходящего. Хороший же вид был у нашего здоровяка боксера, когда их наконец растащили. Он был весь залит кровью и ругался, на чем свет стоит. Его огромные плечи исчезли, как только он стянул с себя куртку, — оказалось, что его массивное тело суживается кверху, наподобие бутылки, и являет все признаки нездоровой тучности. Это стало предметом безудержных шуток на борту; с тех пор он уже больше не хвастал.

Скучать не приходилось, хотя нас снедало беспокойство по поводу задержки. Мы видели полуголых беженцев, спасавшихся от боев, происходивших выше по реке; их перевозили с противоположного берега. Мертвые тела плыли вниз по течению, не тронутые пирайями, быть может, потому, что на них не было свежей крови. Один труп плыл с поднятой рукой и воздетым к небу указательным пальцем — жуткое зрелище, которое все стремились посмотреть. Издалека доносилась беспорядочная ружейная пальба, и тут уж мы были уверены, что напыщенного маленького майора там не было!

С огромным трудом мне удалось добиться приема у начальника «революционных» сил, который с большим терпением и вежливостью выслушал мои жалобы по поводу нашего задержания и разрешил нам уехать на «Илексе» — бразильском пароходе, который в силу тех или иных причин имел право свободного прохода по реке. Это была своего рода коварная шутка с его стороны, так как нас наверняка должен был задержать для допроса «флот», стоявший в нескольких милях ниже, около Пальма-Чика, и там могли прийти к заключению, что мы слишком много знаем. Кроме того, начальник предупредил нас, что весь наш багаж могут реквизировать.

Наше судно было должным образом задержано, документы проверены, пассажиры допрошены. Главный начальник — доктор Кайо Ромеро, весьма достойного вида человек, — поднялся к нам на борт; он, по-видимому, знал, кто мы такие, так как мы получили разрешение следовать дальше. «Революционный» флот состоял из восьми речных пароходов, вооруженных полевыми орудиями, остальные силы занимали укрепленные позиции на территории английского концерна «Кебрачо», который сильно пострадал от военных действий.

Двигаясь дальше, мы повстречали пароход «Леда», направлявшийся вверх по реке и имевший на борту тысячу правительственных солдат, вооруженных пулеметами и маузерами новейшей системы. Нам сказали, что другой отряд в тысячу человек следует сушей вверх по течению. При виде этого войска «революционные» силы стали таять, и повстанческое движение потерпело крах.

Военный министр в Асунсьоне жаждал новостей и дал банкет в нашу честь. Как средство получения информации из первых рук о положении на фронте банкет, быть может, оказался не очень удачным, но во всяком случае гости были рады присутствовать на нем, и мы расстались со всеми в наилучших отношениях.

Пачеко присоединился к нам в Буэнос-Айресе. Оттуда мы все вместе доехали до Монтевидео, где сели на борт «Оравии», направлявшейся в Мольендо через Магелланов пролив. Пачеко продолжал преследовать злой рок, ибо в Монтевидео у него ночью украли штаны со всеми его деньгами. Он одолжил у меня пару брюк, но так и не удосужился когда-либо вернуть их.

Поездка была очень интересна. Конечно, современные лайнеры не знают тех трудностей, которые выпадали на долю старых парусных судов. Первая наша остановка была на Фолклендских островах — Мальвинах; Аргентина уже давно заявляла на них права как на свою собственность. Что касается моего личного впечатления, то, по-моему, более мрачного места не найдешь на всем свете.

Тут нет деревьев, постоянно бушуют штормы, и жизнь должна быть невыразимо тоскливой.

Когда мы плыли через пролив, все время шел снег, и до самого Вальпараисо море было очень бурным, так что даже «Оравию» сильно качало. Представляю себе, каково было в прежние времена морякам, проходившим этот пролив под парусами! Мы зашли в Пунта-Аренас, самый южный чилийский порт, и после этого с частыми заходами в другие порты стали подниматься на север вдоль побережья, уходя от холодного мыса Горн в более теплые широты. Поросшие лесами берега сменились пустынными селитряными пампас. Наконец мы достигли Мольендо и поездом прибыли в Ла-Пас.

Президент Боливии доктор Вильясон выразил большое удовлетворение результатами экспедиции и предложил мне провести демаркацию границы с Перу. Для этого необходимо было предварительно исследовать реку Хит, что меня крайне привлекало, так как течение этой реки до сих пор также оставалось неизвестным. Перуанцы и боливийцы поднимались на несколько миль вверх по реке от места ее слияния с Мадре-де-Дьос, но дальше путь к ее истокам преграждали дикари. Тем временем пограничный вопрос оставался открытым и в любой момент мог повести к осложнениям. Попытка достичь соглашения за счет Боливии не увенчалась успехом.

Принять это предложение я мог только в том случае, если бы ушел в отставку, так как военное министерство не согласилось бы отпустить меня на срок более четырех лет. Однако в отношении армии я не питал никаких иллюзий. Для бедного человека это не профессия, и всякое проявление инициативы тут способно лишь вызывать к тебе враждебность. Повышение по службе происходило страшно медленно. Я служил уже двадцать лет, главным образом в тропиках, получая меньше, чем помощник приходского священника, и рискуя быть уволенным в чине майора.

Я подал в отставку, и военное министерство лягнуло меня напоследок, срезав мою и без того ничтожную пенсию на основании того, что я служил иностранному государству.

Глава 12

Добрые дикари

Прежде чем начать работу в 1910 году, я вернулся в Англию — не только потому, что хотел повидать жену и детей, но и чтобы подобрать себе помощников для предстоящей экспедиции, которая обещала быть нелегкой.

Необычайно опрятными и безопасными казались тропинки и луга Девоншира после безграничных лесов и равнин Южной Америки и необычайно далекими от тех грязных аванпостов цивилизации, где человеческая жизнь не стоит и гроша! Так смирны и приветливы были здесь небольшие кустистые деревца, таким мягким дождик, таким умеренным солнечное тепло! А взять хотя бы людей — я привык к таким местам, где встреча с другим человеком уже целое событие; здесь же их были толпы, хорошо одетых, разгуливающих взад-вперед, безразличных ко всему, кроме своих дел! Каждый раз, возвращаясь в Англию из Южной Америки, я испытывал подобное ощущение, и тем не менее всегда после нескольких месяцев безопасного существования на фоне паркового пейзажа окружающее начинало казаться мне тюремными воротами, которые медленно, но верно смыкаются за мной.

Даже «Уотерсайд», наш просторный дом с большим садом в Уплайме, около Лайм-Риджиса, казался мне каким-то угрожающе уютным или, лучше сказать, самодовольным. Вначале, пока я испытывал радость от встречи с семьей, он был для меня идеальным домом, но, увы, спустя месяц или два видения диких мест со всеми их язвами и болезнями, убожеством и неустройством нарушали окружающий меня покой и звали обратно. Меня охватывало желание уехать, к нему примешивалась тоска новой долгой разлуки с семьей и домом, и все-таки в глубине души я ликовал оттого, что смогу снова бежать от обыденного существования. Очень хорошо понимал это чувство Киплинг — его поэзия полна им.