В лесах умеренного пояса стволы деревьев сравнительно хорошо освещены, имеют темную окраску и их кора отличается очень интересной структурой в виде бесчисленного множества чешуек. Здесь, в тропическом поясе Америки, стволы деревьев гладкие, бледных светлых оттенков, заметных даже во тьме. Повсюду спутанные плети ползучих растений стелются на открытых местах, охватывают деревья или любой куст, достаточно крепкий, чтобы выдержать их тяжесть, с беспощадной настойчивостью взбираются на кроны деревьев, образующих зеленые, вознесшиеся ввысь террасы джунглей, там яркий солнечный свет, там в буйстве красок пламенеют орхидеи. Сверху сетями свисают лианы, словно какой-то чудовищный паук свил паутину из живого волокна, чтобы поймать человека или зверя в свои путы, разорвать которые невозможно. С земли волнами зелени подымаются лиственные ползучие растения, прорываясь сквозь завесу пальм и бамбука.

То там, то здесь лежат удушенные гиганты леса, свалившиеся замертво, гниющие в грязи, и солнечный свет падает на прогалину, где папайя, или капустная пальма, стоит прямо и грациозно, словно прекрасная нимфа. От смерти к разложению в лесу один только шаг. Деревья проживают свою жизнь и падают, и никому нет дела, что они становятся добычей несметного множества насекомых, их домом и кормом. Вечная сырость, вездесущая плесень быстро превращают погибшие деревья в зловонную массу, разъедают их, пока они не становятся частью той грязи, которая поглощает их. Здесь не найдешь ничего похожего на сухую, мягкую, словно подушка, землю, которая встречается в лесах севера, здесь сплошная слякоть и грязь, которой нет только на приподнятых над местностью островках. Когда идешь в этом лесу по ковру опавших листьев и спутанной травы, ступня проваливается вниз с монотонным хлюпающим звуком, и мышцы ног болят от постоянных усилий, с которыми приходится вытаскивать из грязи ногу для каждого последующего шага.

Там, где лес расступается, образуя открытые пространства, уже от самой его опушки начинается плоское болото, местами усеянное небольшими островками в несколько футов высотой, поросшими зарослями бамбука и кустарником. На одном из таких островков — довольно большом — расположилась убогая эстансия Сан-Диего, населенная такими же мрачными людьми, как и вид, открывающийся из их дома с его полусгнившей тростниковой дверью. Это место кишело змеями —все островки среди болота служат им убежищем во время разливов; за три месяца в доме было убито трицать шесть змей, причем все ядовитые. В тростниковой крыше дома день и ночь можно было слышать их шорох.

Пройдя две лиги за Сан-Диего, мы вышли на уже знакомую мне тропу Сан-Матиас — Вилья-Белья. Поскольку повозки, которые мы захватили из Сан-Игнасио, не могли переправиться через вздувшуюся реку Барбадос, пришлось разбить лагерь как можно ближе к Казалваску и расстрелять кучу ружейных патронов, чтобы привлечь внимание людей на другом берегу реки. На третий день на противоположной стороне показался негр, который, как потом выяснилось, был участником бразильской пограничной комиссии 1909 года. Он вернулся в Казалваску и привел оттуда лодку, чтобы переправить нас ни тот берег.

— Если бы вы попробовали переплыть эту реку, вы недалеко бы ушли, сеньор, — сказал он, отчаливая от берега. — Крокодилы хватают здесь людей.

Когда я сказал ему, что в 1909 году переплыл эту реку, он чуть не задохнулся от изумления.

— Просто чудо, что они не схватили вас. У белого человека гораздо меньше шансов избежать их, чем у цветного, это вам каждый скажет.

— Но мне говорили, что они не нападают на человека до полудня.

— Да, сеньор, так говорят. Но ведь в реке есть не только крокодилы. Здесь есть также анаконды, и уж они-то не станут ждать часа второго завтрака, чтобы напасть на вас! Может быть, Гуапоре в смысле анаконд еще похуже, на ее берегах, особенно в некоторых местах, совсем небезопасно разбивать лагерь. Один отряд, с которым я шел, расположился лагерем на подходящем берегу, там было удобно развесить гамаки. Среди нас был человек, который любил подвешивать свой гамак в стороне от других — говорил, что спит лучше, когда никто не храпит рядом.

Как-то ночью мы услышали сдавленный крик, он оборвался, словно кто-то схватил человека за горло. Мы все повыскакивали из гамаков, схватили ружья и бросились к тому месту, где тот человек повесил свой гамак. Кто-то захватил фонарь, и при его тусклом свете мы увидели картину, которую мне никогда не забыть: огромная анаконда схватила пастью веревки гамака и несколько раз обернулась вокруг человека. Мы стали палить по змее, и через некоторое время она отпустила свою добычу и уползла в реку. Человек был мертв, сеньор, у него ни одной косточки не осталось не поломанной.

В Мату-Гросу, где полно анаконд, существует смешной предрассудок, что, если человека укусит анаконда и он спасется от нее, он будет невосприимчив к яду любой змеи. В бразильских сертанах, или глухих местностях, существует поверье, что змеи никогда не нападают на человека, который носит на себе мешочек с сулемой. Индейцы упорно придерживаются подобных поверий, и, если начнешь с ними спорить, отвечают: «Сеньор, я всю жизнь прожил в сертанах и знаю, о чем говорю».

Казалваску, население которого было перебито дикарями, снова стало обитаемым — здесь жило несколько негров, и нам посчастливилось достать лодку, на которой мы отправились в Порту-Бастос, где Антонио Альвес, мой старый друг, с которым я работал на демаркации границ, продал мне отличное каноэ для дальнейшего путешествия по реке.

Вилья-Белья как был, так и остался грязным, запущенным и полуразрушенным городом, но лишь только мы вступили на заросшую травой улицу, как меня ударила в грудь какая-то черно-белая торпеда, вылетевшая из одного дома. Это был фокстерьер, которого я здесь оставил с поломанной ногой в 1908 году; он принялся быстро-быстро лизать меня языком. Я отнюдь не был забыт.

Чтобы избежать вороватых индейцев, шныряющих ночью по улицам Вилья-Бельи, мы расположились лагерем на другой стороне реки, где нас посетили крокодил, ягуар, тапир и несколько свиней, а также множество ночных обезьян, объявивших о своем присутствии жуткими завываниями.

Верховья Гуапоре изобилуют дичью, так как ее мало кто беспокоит. Через одиннадцать дней тяжелой работы веслами мы достигли реки Мекенс, где была баррака немецких промышленников каучука. Здесь мы встретились с бароном Эрландом Норденшельдом, который вместе со своей отважной женой занимался исследованием индейских племен, живших в более или менее доступных районах по Гуапоре. Эту привлекательную молодую шведку красноречиво характеризует уже тот факт, что она охотно бродила вместе со своим мужем в лесах и днями ходила по болотам для того, чтобы добраться до какого-нибудь отдаленного индейского племени.

Милях в двенадцати к востоку были горы; барон считал, что идти туда было бы опрометчиво.

— Там наверняка обитают многочисленные дикие племена, — заметил он. — Можно с уверенностью сказать, что это опасные люди. Я кое-что слышал о них от индейцев, которых мы уже посетили. Все они говорят, что где-то в той стороне живут каннибалы.

— По их же словам, это очень высокие и волосатые люди, — вставила жена барона.

— Скоро мы это узнаем, ведь это как раз туда мы и направляемся, — засмеялся я.

— Это будет в высшей степени опрометчиво! — проворчал барон. — Честно говоря, я не рассчитываю снова увидеть вас в живых. Вы совершаете явное безрассудство.

Горбясь под тяжелыми ношами, мы покинули Мекенс и два дня пробирались по жидкой грязи широко раскинувшихся болот, пока не пришли к питавшей их реке с крайне медленным течением. Мы пошли вверх по этой реке и спустя несколько дней достигли травянистых равнин у предгорий Серрадус-Паресис. Здешние места так хороши, что я понял, почему тут в лесах встречается столько отшельников самых различных национальностей, предпочитающих жизнь в одиночестве, среди дикой природы, скудному и шаткому существованию в цивилизованном обществе. Чем жалеть этих людей за то, что они лишены удобств, без которых мы не мыслим свою жизнь, скорее нам следует завидовать тому, что у них хватило мудрости понять, сколь обманчивы все эти ценности. Может быть, именно эти отшельники познали истинный смысл жизни.