На этот раз сблизить двух наших героев было еще труднее, нежели в предыдущих историях. Помимо резкой ситуации, возникшей при их знакомстве, помимо разности характеров пролегал между нашими героями и социальный барьер, казавшийся непреодолимым. Иное воспитание, разное образование, контраст в материальных условиях жизни, несовпадение укладов столицы и провинции — разлад во всем. Казалось, невозможно найти между ними хоть какую-нибудь точку соприкосновения.

Выбор подобного социального окружения требовал и иной стилистики. «Вокзал для двоих» уже не назовешь, пржалуй, городской сказкой с утешительным финалом. Жизненный материал диктовал более жесткую, более беспощадную, более горькую интонацию. К тому же пружина сюжета отталкивалась от несчастного случая, где погибал человек, и уже невозможно было писать в легкой, иронической, комедийной интонации.

Кроме того, это был наш первый сюжет, который не основывается на парадоксе. В нем нет невероятных, исключительных ситуаций, перевертышей. Больше того, в основе фабулы нет никаких комедийных обстоятельств, никакой анекдотической путаницы. Отсутствуют также и чудачества характеров. Герои — нормальные люди, без каких бы то ни было забавных отклонений. То есть, по сути, мы уничтожили все предпосылки, из которых рождается произведение комедийного жанра. Мы поступили так не нарочно: на это толкал выбранный нами жизненный материал. Однако отказаться от преимуществ одного жанра, не введя достоинства других, было бы попросту глупо. И мы, не знаю уж, сознательно или интуитивно, ввели в нашу историю элементы детектива и, пожалуй, признаки (хоть и не хочется употреблять этого слова) мелодрамы. Но несмотря на все это, сценарий писался устоявшимися комедиографами, которые видят мир в смешном свете, и поэтому в нем наряду с трагическими обстоятельствами существовали и юмор, и смешные частности, и сатирический слой, и комедийный взгляд на характеры. Если же определить жанр сценария «Вокзал для двоих» одним словом, то это, разумеется, трагикомедия.

Но мы все-таки не сумели резко переключиться с привычной интонации в иную, и поэтому в сценарии не существовало стилевого единства. Он представлял собой мешанину из прежних наших симпатий и пристрастий с моими новыми интересами.

Поначалу я это чувствовал весьма смутно. Сценарий вызывал у меня в ряде мест неудовлетворенность. Хотя он был принят и запущен в производство, я все время подумывал о том, что от него надо отказаться и не ставить. Но кое-что мне в нем определенно нравилось. И я заставлял себя и своего соавтора неоднократно переписывать наше общее сочинение. Каждый раз после следующей переделки мне казалось, что вот теперь сценарий наконец-то получился, но, взяв с пишущей машинки очередную версию, я видел, что он по-прежнему несовершенен. И снова принимался мучить себя и соавтора, пытаясь довести до кондиции литературную основу будущего фильма. Сейчас, по окончании съемок, я ясно вижу, в чем заключались недостатки и просчеты. Но тогда я работал на ощупь, вслепую. Я же не знал, что пытаюсь открыть новую для себя страницу.

Противоречие, заложенное в сценарии, проявилось в полную мощь, когда начались съемки. А начались они в силу того, что уходила зима, с эпизодов, которые обрамляют фильм и происходят в исправительно-трудовой колонии. Мы снимали в настоящей колонии, где за колючей проволокой находились заключенные. Когда писались сцены жизни колонии, я не был знаком с бытом подобных заведений. Прежде чем описывать, мы интересовались подробностями и деталями у людей, которые прошли через эту страшную школу жизни. Но недаром говорят: лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. Когда я приехал в колонию и увидел этих наголо остриженных людей в черных ватниках и зимних шапках на «рыбьем» меху, я испытал ужас, почти физическое ощущение ожога. Я понимал, что это уголовники, преступники, люди, повинные в злодеяниях, но чувство горя, беды, сострадания, сердечной боли за них не покидало меня. Потом, когда начались съемки и мы ежедневно общались с заключенными, эти переживания притупились. Человек ко всему привыкает. Но первое впечатление, когда просто оборвалось сердце, — чувство несчастья, обездоленности, скорби — легло в основу съемок эпизодов. Ощущение ожога всех нервных клеток легло и в изобразительный ряд. Каждый натурный кадр мы снимали на фоне северного яркого солнца, которое залепляло объектив кинокамеры, создавая впечатление холода, заброшенности, оторванности, надмирности. Многие кадры в интерьерах колонии мы снимали, направляя аппарат на сильные голые электрические лампочки, которые подчеркивали неуют, казенность, неустроенность. Нам хотелось заставить зрителя испытать хоть в какой-то мере те же горькие, трагические эмоции, которые пережили мы при встрече с этой печальной стороной жизни.

Исполнитель роли Платона Олег Басилашвили, которого мы одели в подлинный костюм заключенного, сняв его с одного из узников, сказал мне:

— Ты знаешь, я не могу ничего играть, находясь в этой среде. Что-то изображать рядом с теми, кто подлинно несчастен, кто отбывает наказание, — святотатство!

И действительно, Басилашвили влился в массу заключенных и старался не выделяться из них, ни в чем не показать, что он артист, что он играет, то есть притворяется.

В первые же дни мы снимали и эпизод, как наши герои бегут в колонию, чтобы Платон не опоздал к утренней проверке. Ведь опоздание приравнивается к побегу, и заключенному прибавляют новый, дополнительный срок. Поэтому героями движет невероятное отчаяние. Съемки происходили в солнечные, морозные февральские дни, когда градусник показывал около тридцати. И здесь артистам пришлось не столько играть, сколько пробежать и пережить то, что предстояло пробежать и пережить их персонажам. Они спотыкались, падали, вставали, снова валились, ползли по снежной дороге, изнемогали от усталости по-настоящему. У Гурченко после этих съемок были вдрызг разбиты обе коленки. Актеры не щадили себя, передавая правду — правду чудовищной, непомерной усталости и правду высокого чувства, которое озарило Веру и Платона.