Под конец я все-таки обнаружил свой переулок и возвратился на площадь. Передо мной в угрожающей близости маячила громада собора, на ней поблескивали лунные блики. Я подумал о том, как все вокруг него рушилось, сносилось и перестраивалось, включая гигантское аббатство, некогда его окружавшее. Внушительные размеры собора делали город похожим на столицу; он был в свое время – и долго оставался – одним из самых значительных научных центров средневековой Европы, куда устремлялись студенты из таких отдаленных городов, как Кордова и Константинополь. Мне взгрустнулось при мысли о сокровищах огромной библиотеки, пропавших, когда аббатство было распущено, и о былом содружестве равнодушных к земным радостям ученых.

Минуя холодные камни, бывшие свидетелями стольких страстей, я волей-неволей обратился мысленно к истории убитого каноника Бергойна; затем у меня в мозгу замелькали картины гибели настоятеля Фрита. Что-то заставило меня пройти мимо дома Остина и сделать круг по площади. Тьма стояла почти непроницаемая. Лишь в западном конце нефа тускло горела масляная лампа; масло в ней, вероятно, кончилось еще к полуночи, и теперь она должна была вот-вот погаснуть.

Древний ужас перед темнотой овладел мною: страх того, что существует зло и что ночью оно обретает власть. Перед глазами стояло лицо мертвеца, ухмыляющийся череп. В мозгу беспрерывно вертелась история Бергойна. Я – историк и обязан мыслить строго рационально, сознавая, что прошлого больше нет. Однако, в силу своего призвания, я даже среди мирных английских лугов или в тихих переулках не могу не ощущать боль и страх, пережитые мертвецами, и потому склонен считать, что частицы прошлого сохраняются; ближайшей аналогией было бы, пожалуй, изображение на дважды экспонированной фотопластинке. Откуда нам знать, что случается с нами после смерти?

Я услышал приглушенный звон и понял, что в соборе все еще трудятся рабочие. И действительно – окна были чуть заметно освещены, а внутри двигались тени. Я подошел к двери в конце южного трансепта и толкнул ее. Дверь отворилась, и я тихо проскользнул в здание. На гигантских каменных колоннах виднелись капли, как если бы они, несмотря на холод, покрылись испариной. В самом деле, можно было подумать, что все здание дышит. Словно гигантское живое существо. Я услышал мягкий журчащий звук, жутким образом схожий со стонами боли и горестными причитаниями, и, даже зная, что это всего лишь ветер, почувствовал, как по затылку у меня побежали мурашки.

Я спокойно направился к алтарю, где шла работа. Трое строителей трудились, а за ними, обратив ко мне спину, наблюдал старик Газзард, церковнослужитель.

Никем не замеченный, я остановился под башней средо-крестия. Внезапно я ощутил на себе чей-то взгляд и посмотрел вверх, на галерею для органа. Я сделал это неосознанно. Я находился в том непродолжительном состоянии отрешенности, когда кажется, что дух и тело расходятся в разные стороны, словно без усилий удержать их вместе невозможно, и что время прекращает свой бег. Вернее, кажется только впоследствии, так как осознаешь все это лишь задним числом. В такие моменты я, бывало, прочитывал, вроде бы внимательно, несколько страниц книги, а потом обнаруживал, что не могу вспомнить ни слова. И задавал себе вопрос: если мой дух не был погружен в книгу, где же он витал?

Так было и в этом случае. Лишь взглянув на галерею для органа, я осознал, где нахожусь, но не мог сказать ни сколько прошло времени, ни как я туда попал. Над краем ограждения выделялось из тьмы бледное пятно, которое под моим взглядом обрело форму человеческого лица, смотревшего как будто прямо на меня. Холодное, белое, пустое лицо с глазами, как две стекляшки, – пустыми, но притом внимательными. Эти глаза проницали мою душу, вернее, отсутствие таковой, ибо они находили – а может, порождали – во мне ответную пустоту. Это лицо принадлежало существу не нашего мира. Как долго мы созерцали друг друга – или созерцал только я (не почудился ли мне его ответный взгляд?), – сказать было невозможно. Лицо исчезло; я, вздрогнув, словно бы пробудился, покрытый холодным потом, и в то же мгновение восстановил последовательность событий. Кого я только что видел? У меня была по этому поводу догадка, но я не решался принять ее. Все, что я знал и во что верил, перевернулось бы с ног на голову.

Не сходя с места, я следил, кто появится из двери, ведущей к органной галерее. Наконец поняв, что никого не дождусь, повернулся и как завороженный зашагал вдоль трансепта к выходу.

Когда я пересек порог и закрыл за собой дверь, меня едва не ослепила нежданная белизна. Воздух был наполнен движением; это мелькали мириады снежинок, то попадая в лунный луч, то скрываясь за его границей. Пока я оставался в соборе, снегопад разгулялся всерьез и снег уже покрыл булыжную мостовую и крыши домов. Я и не представлял себе, что прошло так много времени. И как всегда, мир, осыпанный первым снегом, словно народился заново. Невольно мне вспомнилось детство: как я, вместе со своей няней, спешил через снегопад к пруду, чтобы поглазеть на конькобежцев; как возвращался из школы после окончания первого школьного семестра, а экипаж, приближаясь к Лондону, все глубже увязал в снегу; как я в рождественский сочельник ожидал отца, зная, что мне будет позволено отведать вместе с родителями горячего пунша и лечь спать попозже. Воскрешенные памятью картины глубоко тронули меня; по контрасту с недавними переживаниями они показались столь чистыми и светлыми, что на глаза мне навернулись слезы.

А затем произошло странное. Я не более чем передаю свои тогдашние впечатления. Так что пусть уж читатель меня простит.

Ярдах в шестидесяти от меня, у входа в тот переулок, где исчез Остин, стояла фигура в черном, освещенная бледными лунными лучами и четко выделяющаяся на снегу. Но это был не Остин. Этот человек был гораздо выше. Лицо его я узнал, так как только что видел его на галерее для органа. Если это был обычный смертный, он никак не мог пробраться сюдабез моего ведома, так как я следил за выходом с галереи, а потом удалился через единственную незапертую дверь собора. И снова это существо, казалось, смотрело на меня. Взгляд был долгий и презрительный. Потом незнакомец отвернулся и неуклюжими шагами устремился в переулок. Он хромал и походил на подбитого зверя, который тащится прочь, исполненный боли и ярости.

Я видел Уильяма Бергойна. Я был уверен в этом. Но тогда мир оказывался вовсе не таков, как я себе представлял. Мертвые могут подниматься из могил: ведь только что мне явился человек, который умер две сотни лет назад. Это означало, что все разумные и прогрессивные идеи, положенные в основу моего мировоззрения, были детскими играми, в которые можно играть только днем. Когда опускается тьма, в дело вступают иные силы, они всемогущи, иррациональны и привержены злу.

Не знаю, как долго я там стоял – десять минут, пятнадцать или полчаса; никогда еще время не казалось мне столь иллюзорным понятием. Придя в себя, я взглянул на заснеженную мостовую. Поверхность снега между мною и входом в переулок была совершенно гладкой. Существо из плоти и крови не могло бы не оставить на ней следов!

Я жаждал убраться подальше, но только не в дом Остина. После случившегося невыносимо было и думать о том, чтобы вернуться под крышу, а тем более в древнее строение, полное, как мне теперь представилось, обманчивых теней и приглушенных голосов, которые слышались в скрипе старого дерева. Я поспешил вдоль стены собора в обратном направлении, миновал ворота и очутился на безмолвной Хай-стрит. Я шагал быстро и наобум. Как долго я бродил по спящим улицам, мне неведомо.

Мирный облик города убедил меня, что обычная жизнь, в которой люди спят и работают, еще существует, ибо происшедшее можно было сравнить с предсмертным воплем посреди домашнего музицирования – мгновением острейшей муки и гнева, способных даже спустя две сотни лет поднять мертвеца из могилы. Я шел куда глаза глядят, едва замечая дорогу. И где бы я ни проходил, легкое снежное покрывало, которым был окутан теперь весь город, лежало нетронутым, если не считать моих следов. Помню, что взбирался по пологому склону холма, следуя поворотам извилистой дороги, вдоль которой стояли большие виллы с коваными решетками балконов, с верандами и крашеными деревянными ставнями; вспоминаю, как помедлил на вершине, чтобы окинуть взглядом дома и длинные сады, которые простирались до самой речки, сплошь затененной плакучими ивами; помню, как подумал, что летом там, должно быть, чудесно, а зимой, в лунном свете, деревья выглядят угрюмыми и сиротливыми. Я размышлял о родителях, детях, слугах, спавших под этими крышами, и со вздохом представлял себе, как приятно и уютно здесь расти детям, а родителям – растить детей.