Необходимо отметить, что упомянутые метатемы не сразу возникли и сформировались в теперешнем виде. В древней и средневековой литературе метатема «Духовный, личностный мир человека» еще слабо развита, как правило, едва проступает, и понятно, почему так: человеку тогда было свойственно роевое, общинное, сословное самосознание; стяг личной особицы, сугубой индивидуальности был поднят лишь Возрождением, хотя, заметим, отчасти эта манифестация произошла еще в античности. Не удивительно, что психологическая проза стала поздним завоеванием литературы и обрела значительные, если не сказать господствующие, позиции сравнительно недавно. Наоборот, метатема «Человек и мир» сильно, хотя и по-разному звучала в литературе с давних времен (вспомним мифологию!). А вот ее сочлен «Человек и общество» в прошлом едва уловим, тогда как в литературе нового времени он-то и вышел на передний план.
Этот краткий экскурс в историю подводит нас сразу к двум выводам. Первый и главный: не всякий, даже масштабный объект действительности немедленно становится предметом литературы. Личностный мир человека существовал всегда, но потребовались тысячелетия общественного развития, прежде чем литература сосредоточила на нем свое внимание, по существу, открыла его для себя. Примерно то же самое произошло и с таким объектом, как «общество».
Второй и побочный вывод сводится вот к чему. Приоритеты и достижения современной литературы могут породить и нередко порождают стойкие литературоведческие абберации. В частности, представление, будто психологизм и углубленная разработка характеров есть неотъемлемый и чуть ли не главный признак настоящей, большой литературы. Меж тем стоит приложить эту мерку к литературе прошлого, как результат окажется пагубным, опустошительным как для цикла «Тысяча и одна ночь», так и для «Путешествий Гулливера» Джонатана Свифта. Да и в наше время достоинство, скажем, «Земли людей» Экзюпери отнюдь не в психологизме и глубине характеров.
Ранее было сказано, что литература покоится на «трех китах». Однако внимательный читатель наверняка заметил оговорку насчет ее традиционных видов. Дело в том, что не вся современная литература базируется на трех перечисленных метатемах. Как раз научная фантастика, и только она, зиждется на четвертой по счету метатеме, которую можно сформулировать так: «Человек и человечество перед лицом грядущего; человек и человечество перед лицом невероятного, фантастического, но, быть может, таящегося за горизонтом прогресса или в природе».
Не станем пока расшифровывать формулировку, лишь отметим, что она, как и в случае третьей, да и второй метатемы, двучленна. Сейчас перед нами более насущный вопрос. Откуда взялась четвертая метатема, если совокупность других как будто объемлет собой всю действительность? Не мнимость ли это, а если нет, то почему?
Как уже говорилось, становление любой метатемы есть результат глубоких жизненных перемен, возникновения новых общественных, а стало быть, и читательских потребностей. Могла ли четвертая метатема прозвучать в литературе, когда само понятие прогресса было неведомо людям? Когда будущее виделось вариацией прошлого или его упадком (миф об утраченном «золотом веке»), или осуществлением божьего промысла? Меж тем эпоха, о которой идет речь, — это вся история человечества до недавнего времени. Вспомним кредо былых веков: «Что было, то и будет, и нет ничего нового под солнцем». Сама идея прогресса, было мелькнувшая в античности, даже в философии прочно утвердилась лишь к концу восемнадцатого века…
Похоже на ситуацию с метатемой «Личностный мир человека», не правда ли? Читательское восприятие — вот та среда, в которой существует и развивается литература; что не воспринимается аудиторией, то и у пишущего может возникнуть только в зародыше. Положение философской литературы в этом смысле более выигрышно: тут немногие пишут для немногих. Не удивительно, почему наш основной объект (творимое людьми будущее) впервые обозначился в философских трудах. Первое утопическое сочинение принадлежит Платону; прошло два тысячелетия, прежде чем эстафета была подхвачена. При этом Томас Мор ввел в утопию новый существенный момент: свершения науки, которые во многом предопределяют облик желанного состояния общества. Собственно художественная литература оставалась пока в стороне (можно, конечно, припомнить Лукиана Самосского, который дерзнул послать человека на Луну, но у него это был скорее литературно-философский прием). Тем не менее ближе к нашему времени положение стало меняться и в литературе. Тема иного, непохожего на действительность будущего, притом созданного не богами, а человеком, отчасти дает о себе знать у Рабле («Телемская обитель»). Свифт, хотя и иронично, обращает внимание уже на науку, которая в его время обрела такое значение, что размышления о человечестве стали без нее невозможны; и вот Гулливер сталкивается в своих странствиях с Лапутой и лапутянами. Здесь краешек новой, четвертой метатемы уже выдвинулся из-за горизонта, и наше литературоведение это подметило: Ю. Кагарлицкий прямо связал творчество Свифта с зарождением научной фантастики. Действительно, ее истоки прослеживаются и там.
Все же научная фантастика как таковая возникает лишь в девятнадцатом веке. Первые ее проявления, как это обычно бывает, остались незамеченными, и поражает дальновидность Гонкуров, которые после чтения Эдгара По не только отметили в своем «Дневнике» зачин новой литературы «научного фантазирования», как они ее назвали, но и предрекли ей огромное будущее в литературе двадцатого столетия.
Неизбежно возникает вопрос, почему именно середина прошлого века стала колыбелью научной фантастики. Почему это не произошло раньше, ведь идея прогресса утвердилась к концу предыдущего столетия? Да, но массовое ее осознание наступило позже. Вдобавок идея не обрела зримого воплощения, жизнь не подтверждала ее наглядно для всех. Обстоятельство крайне существенное и для читателя, и для писателя, ибо литература, по определению, есть «мышление (стоило бы добавить: «…и чувствование») в образах». В образах! А «образ прогресса» еще ускользал от внимания, будничность не сталкивала с ним воочию и повсеместно. Конечно, немаловажный толчок массовому сознанию дала Французская революция. Иное будущее, казалось, готово было осуществиться тотчас и по воле людей! Но, увы, обещанный мир «свободы, равенства, братства» обернулся иллюзией, на смену королю вскоре пришел император, за ним последовал король прежней династии. Многое вернулось на круги своя, породило разочарование в самом прогрессе, который виделся тогда лишь в социальной и духовной своей ипостаси. Горечь несбывшихся надежд, естественно, сказалась и на отношении литературы к прогрессу.
Зато в последующие десятилетия новое, не бывшее в прежних веках, ранее, казалось бы, фантастическое, но созданное людьми явилось в наглядном образе. Наглядном и для писателей, и для читателей; железные дороги, пароходы, телеграф, паровые машины фабрик — не заметить столь революционных перемен в транспорте, связи и производстве было нельзя. Это уже не техническая экзотика конца восемнадцатого века, машинерия прочно входила в быт. И производила сильное впечатление. Вызывала бурные эмоции, начиная с паники (одна английская газета даже писала, что из-за грохота и скорости паровозов женщины перестанут рожать), и кончая восторгом (недаром в известном романсе Глинки о пуске железной дороги пелось: «И ликует весь народ!»). Словом, надвигался шумный, огнедышащий машинный прогресс. Порожденный человеком, все более очевидный, будоражащий, не всегда понятный. Невольно побуждающий задуматься: а что это такое? а что он несет? как пойдет дело дальше?
Новое, прежде, казалось бы, невероятное, фантастическое становилось реальностью. Сбывалось по воле человека и, что немаловажно, при жизни одного поколения, чего прежде тоже никогда не бывало. Соответственно возникли новые читательские запросы, и творчество первых научных фантастов более всего и прежде всего сосредоточилось на перспективах техники. А поскольку в это время завершалось еще и открытие Земли, то данная тема сопряглась с темой освоения новых пространств. Все закономерно: каков запрос жизни — таков и ответ литературы. Человек и техника грядущего; человек, посредством науки и техники покоряющий недоступные пространства земли, океана, воздуха и даже космоса, таков лейтмотив творчества Жюля Верна и других научных фантастов того времени. Не всех, разумеется, иные темы проступали в творчестве Эдгара По и Мэри Шелли, и все же на авансцену вышла, так сказать, научно-техническая фантастика приключений, путешествий, а заодно и популяризации научных знаний. Тут еще многое, как это неизбежно бывает при становлении, слитно, недифференцировано. В нашей поздно возникшей НФ этот уклон сохранился до пятидесятых годов. Что, кстати, породило стойкое представление, будто научная фантастика — это преимущественно детско-юношеская литература о перспективах науки и техники с неизбежным элементом популяризации и ярко выраженным приключенческим началом.