— Послушайте, уважаемая, — я к ней все время так обращался, — вас не убеждает, что принцип Горми позволил наконец понять: шея обладает значительно большим числом степеней свободы — так биологические законы были приведены в соответствие со всеми прочими законами природы. Вы утверждаете, что не можете поступиться принципом, но ведь вы и следовать этому принципу не можете, физически не в силах, потому что это противоречит природе личности!
Она замерла, будто я влепил ей пощечину. Ей — женщине!
— Вы ответите за свои слова, — сказала она очень тихо, и у меня мороз пробежал по коже. — Для тех, кто верен принципу Сосо, нет преград. Ни в море, ни на суше.
— Принцип Сосо действительно гласит, — продолжаю я скучным голосом, — что верный принципал способен повернуть голову на сто восемьдесят градусов. Всем известны имена героев, которым это, как говорят, удавалось. Правда, сейчас мы знаем, что это было враньем, что подобное не под силу личности, если она действительно личность. Ну а фотографии, что публиковались в прессе, были просто…
Пока я говорил, ее щека становилась все более пунцовой от ярости.
— Я не могу поступиться принципом, — четко сказала она, — и докажу вам.
Она поворачивала голову все дальше, я увидел ее правое ухо, мы как-то отвыкли за последнее время от подобного зрелища, туловище ее оставалось неподвижно, я видел, как пленительно вздымается в волнении ее грудь, а выше отложного воротничка — напряженная в страшном стремлении свернуть позвонки прекрасная шея, и тогда я услышал хруст, у меня потемнело в глазах, я покинул рабочее место, подхватил женщину, которая медленно оседала на пол, попробовал влить ей в рот воду, но… В общем, сами понимаете, граждане судьи, вам ведь известны результаты гипертрофированного следования принципу Сосо. Я… Я к ней до того страшного мига и пальцем не прикоснулся. Прошу квалифицировать этот случай как самоубийство. Прошу освободить меня от уголовной ответственности по этому делу, поскольку никто из нас не поступился принципом. Я — новым, она — старым и неверным. Такая женщина, Господи Боже мой… Но ведь она сама… Граждане судьи, обещаю, что буду честно выполнять служебный долг и, когда в будущем откроют новый принцип личности, я занесу его в Реестр и буду следовать ему неукоснительно. Ну то есть пока не откроют еще один принцип, ведь, как известно, природа бесконечна…
Татьяна ГРАЙ
«СГИНЬ, ДИКАЯ СИЛА…»
Снега уже подернулись черным, осели, — словно скисли. Ветер дул резкий, сырой — весна… День хоть и воскресный был, да что-то нерадостный. Низкие тяжелые облака нависли прямо над головой, время от времени из чернеющих клубов вываливались на землю белые огромные хлопья, но едва лишь касались дороги — таяли, добавляя тяжелые капли к жирной грязи, и без того уже непролазной. Невеселый наступил день, муторный. Ни свет вокруг, ни тьма — все колеблется, все неверно, неустойчиво. Да только Анне было все равно. Муторнее ее дум никакой день быть не мог. Анна шагала с самого рассвета, переночевав в маленькой деревушке, верстах в пяти отсюда, — пустили добрые люди, обогрели, накормили… Анна расспросила хозяйку, далеко ли село, велико ли да каков там батюшка. Рассказали. Село зовется Никодимское, большое, по праздникам там ярмарки, и народ веселый живет. А поп в тамошней церкви новый, ничего пока о нем не знают. Прежний-то батюшка был хорош, добрый да безотказный; за требы много не брал, а с кого спросить нечего — даром и венчал, и крестил. Преставился в начале зимы, упокой, Господи, его душу… А теперь — отец Варсофоний, молодой. Из ученых. Знает-то он много. А каков человек — не разобрались еще.
И пошла Анна в село Никодимское, как к последней своей надежде стремясь — к отцу Варсофонию.
А как и он не поможет?
… Жила-была девочка Нюрка, ясноглазая, смешливая… Росла у батюшки с матушкой, горя не зная, — дом был не из бедных, работать ей не приходилось. Бегала с ребятишками по грибы да по ягоды, зимой — в теплом тулупчике да новых валенках, в платке пуховом — с горки каталась; долгими вечерами сказки слушала, что матушка сказывать была мастерица. И шел уже Нюрке тринадцатый годок, как стряслось с ней неслыханное несчастье. Упала беда — как падает внезапно дождь… Что-то проснулось в девочке — темное, страшное, — от чего люди открещивались как от нечистой силы. А чем она виновата?
Село их было большим, людным, проходила через него почтовая дорога, стояли два трактира, а на базары по воскресным дням и по праздникам из всех окрестных деревень люд собирался — чужих, проходящих всегда хватало. И вот как-то в воскресенье у вдовы Агриппины, что жила через два дома от Нюрки, свели со двора козу. Агриппина и без того с хлеба на квас перебивалась, ей без козы — хоть на погост, детей вовсе кормить нечем… Нюрка проснулась утром от крика — тетка Агриппина бегала по дворам, причитая во все горло, жалуясь на бессчастную свою долю. Нюрке не было дела ни до Агриппины, ни до ее козы — она занялась своими детскими забавами. А ближе к полудню вместе с соседскими ребятами побежала на базар. Лазали между возами, шныряли в рядах, заглядывая в корзины, — баловались. Но вдруг Нюрку словно что толкнуло, и она, уставясь на мужичонку в драном армяке и заплатанных портах, взвизгнула:
— Ты у тетки козу свел!
Почему Нюрка так крикнула — она и знать не знала. Просто ей в один миг увиделось, как мужичонка крадется вдоль плетня, подманивает козу, тащит ее за крутые рога…
Поднялся шум, бабы заверещали, сбились в кучу вокруг мужика, — а он как встал, опустив руки и вытаращив глаза на Нюрку, так и стоял, пока толпа не разворошила его воз. И нашли там связанную и закиданную сеном козу. Но никто в тот день не назвал Нюрку ведьмой. Это уж потом, к осени…
Дорога круто взбегала вверх, на пригорок, и Анна замедлила шаг — не было сил; издерганная душа ныла в усталом теле, молодом годами, но таком старом от бесконечных скитаний… За пригорком открылась широкая равнина. Дорога расходилась росстанью и направо шла к большому селу — тускло поблескивали в утренней сырости купола пятиглавой церкви, а налево — терялась в бескрайних полях. Вздохнула Анна и, перекрестясь, пошла к селу.
… А потом, ближе к осени, в день Успения Богородицы, случилось такое, что Нюркины родители испугались не на шутку. Великая Пречистая, день Успения — праздник большой, по всей Руси православной в этот день гудят колокола, стар и млад в день Господнин нарядны с утра, и работать нельзя: если в день Великой Пречистой за работу взяться, на другой год урожая не будет. И Нюрка с отцом и матерью с утра в церковь отправилась, чтобы молитвой начать праздник. А после службы, когда не спеша шли по сельской улице, встретился им дед Василий. Дед Василий был великий искусник: зверей вырезал из дерева, лисицы да собаки у него совсем как живые выходили. Вот и в тот день дед тащил под мышками деревянных барана и медведя — к постоялому двору шел, хотел своих зверей продать. Пока Василий с Нюркиным отцом говорил, Нюрка на барашка смотрела, глаз оторвать не могла — уж так ей захотелось игрушку получить… Вот и попросила:
— Дед Василий, отдай мне барашка!
Дед уставился на нее, да возьми и выругайся (грубый был мужик) в том смысле, что баран денег стоит, а даром раздавать вещи он, дед Василий, не приучен. Рассердилась Нюрка на деда и брякнула:
— Да зачем тебе деньги-то? Все одно помрешь к Малой Пречистой!
Тут уж не только дед Василий, а и Нюркины родители разгневались. Отец дал Нюрке по затылку и велел идти домой. Дома ругали ее и отец, и мать, говорили, что над жизнью и смертью один Господь властен, и человеку в это встревать не положено, а уж говорить такое, как Нюрка сказала… Нюрка не могла толком объяснить ничего, только твердила, что видела она, видела… «Что видела?» — допытывалась мать. Видела, как деда отпевают.
А в первых числах сентября, как раз перед Малой Пречистой, дед Василий и в самом деле помер…