— Что вы хотите этим сказать?
— Разве это не очевидно? Вы сами воевали в азиатских джунглях. Там американские танки, артиллерия или даже массированные бомбардировки ничего не решают. Коммунисты слишком хорошо организованы, и их людские резервы практически неисчерпаемы.
— Вьетнам нас не касается, — Трубка полковника погасла, но он этого, казалось, не замечал.
— Извините, дорогой сэр, — Сацугаи скрестил ноги и расправил складки на шерстяных брюках, — но я должен заметить, что в этом вы глубоко заблуждаетесь. Если Вьетнам падет, следующей, несомненно, будет Камбоджа. А что потом станет с Таиландом? Нет, так называемая “теория домино” слишком правдоподобна — от этой перспективы мороз идет по коже.
Веки полковника были полуприкрыты, будто он задремал. Остывшая трубка по-прежнему находилась в уголке его рта. Он прислушивался к убаюкивающему шуму дождя, барабанившего по оконному стеклу и карнизам. Мысли полковника погрузились в прошлое.
Они были идеалистами. По крайней мере, вначале. Но к 1947 году американская политика в Японии резко переменилась. Американцам уже не так нужны были военные репарации: они довольствовались тем, что Япония стада демилитаризованной. Теперь их больше занимало другое: Япония должна была превратиться в их форпост против коммунизма на Дальнем Востоке. В связи с этим американцы начали последовательно действовать в двух различных направлениях. Во-первых, многие влиятельные до войны консервативные политики и бизнесмены были восстановлены на своих постах. Во-вторых, в японскую экономику полились миллионы долларов, пока промышленность не была восстановлена на 80 процентов. При этом японцам позволили устроить охоту на коммунистов и левых радикалов — то, что когда-то было сделано в Испании, Иране и Южной Америке. Только на этот раз американцы попали в цель.
За окном поднимался ветер, швыряя в окно струи дождя. Небо стало совершенно серым.
Тогда в 1945 году их небольшая группа, сплоченная энтузиазмом” свято верила, что будущее Японии — в подлинной демократии, свободной от феодальных пережитков. “Как все мы были наивны! — думал полковник, с грустью соглашаясь с Сацугаи. — Никого из моих друзей уже нет, никого”.
Он смотрел на окно, по которому холодными беспомощными слезами стекали струи дождя. Яростный порыв ветра закружил мокрые листья и швырнул их в воздух, как эскадрилью странных крохотных самолетиков. За все двадцать три года, проведенные на Дальнем Востоке, полковник никогда не чувствовал себя таким чужим. Он остался один, совсем один. Его друзья, ближайшие советники Макартура, уходили один за другим: их либо куда-нибудь переводили, либо увольняли в запас.
Сначала они не сознавали, что оказались в центре политической игры, не замечали перемен в самом Макартуре. Даже после поворотной точки в 1947 году они продолжали отчаянно бороться в надежде, что их совместные усилия вернут новую Японию к демократии. Теперь их тогдашнее бессилие стадо совершенно очевидным. Политика вырабатывалась по другую сторону океана, и от них ждали ее выполнения, а не критики. Терлейн высказался слишком откровенно и был поспешно уволен в запас. Маккензи отозвали в Штаты. Робинсон не вытерпел унижений и два года назад подал в отставку. Оставался один полковник — человек из железа. Хотя он и не подавал вида, но чувствовал себя разбитым и смертельно разочарованным. Он не мог смириться с тем, что дело его жизни оказалось совершенно бессмысленным, что мечта, за которую он боролся так долго и так напряженно, никогда не станет действительностью.
Но даже теперь полковник не мог отступить — это было не в его характере. Он всегда считал себя умнее остальных. В конце концов, у него был козырь, о котором знал только он один.
“Значит, я проиграл, — думал полковник. — Меня перехитрили. Но это не конец. Я этого не допущу”.
Эта идея зародилась у него в 1946 году, в тот день, когда Сацугаи был арестован военной полицией. Похоже, полковник ничем не мог ему помочь. Сацугаи был широко известен в Японии: могущественный реакционер, возглавлявший один из чудовищных концернов дзайбацу. Его неизбежно должны были заподозрить и арестовать как военного преступника.
Итами мужественно перенесла этот позор, как и все другие испытания, выпавшие на ее долю. Но Цзон была в истерике. В ту ночь, в постели, она умоляла полковника вмешаться. Он занимал высокое положение в американском командовании, был советником самого генерала Макартура: конечно же, он мог найти способ выручить Сацугаи.
— Дорогая, — пытался объяснить полковник, — все не так просто. Сейчас очень сложное время. Кроме того, — добавил он рассудительно, — Сацугаи действительно мог совершить то, в чем его обвиняют.
Но это еще больше разъярило Цзон.
— Не имеет значения. Он наш родственник.
— Ты хочешь сказать, что поэтому он не преступник.
— Да.
— Дорогая, но это глупо.
— Возможно. — В голосе жены звучала знакомая полковнику внутренняя сила. — Но прежде всего у тебя есть долг перед семьей, и если Сацугаи можно спасти, ты обязан это сделать. Какудзипва хомбуно цукусанэба наримасэн. Каждый должен выполнить свой долг.
“Цзон — умная женщина, — подумал полковник, — но временами она бывает слишком упрямой”. Он знал, что переубедить ее невозможно и что в доме не будет покоя до тех пор, пока он не докажет, что сделал все от него зависящее.
С этими мыслями полковник заснул. А когда проснулся на рассвете, в голове у него уже зрела идея.
Сацугаи можно спасти, теперь он это знал наверняка, но это было очень рискованно. Полковник не сомневался, что сможет повлиять на решение трибунала. Весь вопрос был в том, захочет ли он сам этим заниматься.
С другой стороны, он уже тогда сознавал ненадежность своего положения и подумал, что нет худа без добра: в один прекрасный день этот поступок может сослужить ему хорошую службу.
Полковник много знал о прошлом этого человека. Гораздо больше, чем предполагал Сацугаи. Его связи в Фукуока были очевидны, и поскольку деятельность Гэньёся никогда не ставилась вне закона, все документы должны были сохраниться. Полковник тайно поехал на Кюсю и выяснил, что Сацугаи являлся одним из лидеров. Гэньёся.
В то время подобная информация приравнивалась к смертному приговору. Если бы это дошло до военного трибунала, для Сацугаи все было бы кончено. Но полковник не собирался обнародовать то, что стало ему известно. В любом случае, смерть Сацугаи ничего бы не дала: просто его место занял бы другой. Но это никак не устраивало полковника, он хотел уничтожить Гэньёся. Если бы ему удалось освободить Сацугаи, он смог бы держать его на поводке. И тогда, рано или поздно, с помощью Сацугаи полковник доберется до самого сердца Гэньёся.
Полковник отвел взгляд от залитого дождем стекла и посмотрел в раскосые монгольские глаза своего собеседника. За ними нельзя было прочитать ничего, что Сацугаи хотел бы скрыть.
“Я отпустил его, — думал полковник, — а он оказался хитрее меня. Он с самого начала знал, что мне нужно. Я лишил его могущества, но он все равно сумел загнать меня в угол”. Полковнику стало вдруг очень грустно. “С самого начала это была его игра, — подумал он, — и с моей стороны было глупо этого не видеть”.
Полковник не сомневался в том, что Сацугаи его ненавидит. В конце концов они были политическими противниками. Полковник лучше любого другого иностранца понимал важность сохранения традиций, без которых Япония просто перестала бы существовать. Но он прекрасно понимал и другое: те традиции, которые защищал Сацугаи, чрезвычайно опасны. Он знал: Япония — страна героев, а не злодеев. В эту минуту, вглядываясь в холодные глаза Сацугаи, полковник понял, что упустил что-то простое, но чрезвычайно важное. Раньше он считал, что еще много лет назад постиг тайный мир Сацугаи. Но теперь он стал подозревать, обратное и был зол на себя за то, что дал так легко себя провести. “Он все это время играл со мной, как с ребенком”, — негодовал полковник.
Полковника слабо утешало то, что он поставил Сацугаи в мучительно сложное положение: Сацугаи был обязан жизнью человеку, которого глубоко презирал. Это было невыносимо для любого японца, но Сацугаи держался молодцом. “Надо отдать ему должное”, — подумал полковник.