— Все образуется, папа. Полковник вздохнул.
— Не знаю. Мир становится другим. Я его уже никогда не пойму. Надеюсь, тебе это удастся. — Он беспокойно потер ладонями колени. — Все не так, как было прежде.
Полковник посмотрел куда-то вдаль. Последние гуси огромным клином тянулись на юг.
— Когда я приехал сюда, я о многом мечтал. Надеялся, что многое сделаю.
— И тебе это удалось, папа.
— Все разлетелось в прах, — задумчиво произнес полковник. — Мне теперь кажется, что меня просто подхватил прибой, что мной руководили силы, о которых я и не подозревал. — Он покачал годовой. — Не могу отделаться от чувства, что я был недостаточно упорным.
— Как ты можешь так говорить? Ты отдал им все. Все.
— Мне казалось, что я поступаю правильно. Не знаю. Вероятно, следовало быть настойчивее, поехать в Вашингтон и там добиваться своего? Иди, наоборот, больше времени проводить с тобой и матерью?
Николас обнял полковника за плечи. Боже, какими они стали худыми! Куда девалась его прежняя сила?
— Все образуется, папа. — Глупые, ничего не значащие слова. — Все образуется.
На самом деле Николасу хотелось сказать отцу совсем другое, но язык не слушался его.
Что-то непоправимое случилось с полковником. Несмотря на визиты к врачу, таблетки, диету и, наконец, уколы, он продолжал таять на глазах. Через десять дней после разговора с Никола сом в саду полковник умер, ночью, во сне.
Похороны были пышными. Большинство хлопот взяло на себя американское командование. Проводить полковника съехались люди со всего тихоокеанского бассейна, а президент Джонсон направил из Вашингтона личного посланника. Его присутствие на похоронах показалось Николасу немного двусмысленным — американцы не прислушивались к полковнику при жизни, зато поспешили отдать ему все почести после смерти. Николас не смог побороть неприязнь к этому человеку, несмотря на все его обаяние и исключительную любезность; он невольно видел в нем Марка Антония.
Японское правительство, как всегда, оказалось более честным. На церемонии присутствовали сам премьер-министр и многие члены парламента. Японцы не забыли огромных услуг полковника своей стране и через некоторое время они заплатили свой долг — Николасу предложили стажировку с последующим назначением на важный пост в правительстве. Николас вежливо отказался, но тем не менее был польщен.
В соответствии с последней волей полковника, церемонию проводил раввин американской армии, что смутило многих собравшихся, особенно тех, кто полагал, что знал полковника достаточно близко. Раввин был давно знаком с полковником и произнес надгробную речь с неподдельным чувством. Оглядываясь назад, Николас не мог не признать, что это была достойная и красивая церемония.
— Значит, единственный выход — школа Тэнсин Седэн Катори.
— Думаю, что да.
— Сам не знаю, хочу я этого или нет.
— Я вполне понимаю тебя, Николас Кошачьи глаза Кансацу ярко светились. — Он и Николас сидели друг напротив друга в пустынном додзё, залитом солнечным светом.
— Что со мной будет — там?
— Боюсь, что не могу тебе этого сказать. Я не знаю.
— Вы считаете, я выдержу?
— Только ты можешь ответить на этот вопрос. Но у тебя достаточно сил.
— Я рад, что вы пришли на похороны.
— Твой отец был прекрасным человеком, Николас. Мы были хорошо знакомы.
— Я этого не знал.
— Что ж, я приготовил для тебя рекомендательное письмо из нашейрю— с высшими оценками. — Не отводя блестящих глаз от лица Николаса, Кансацу достал лист бумаги, скрученный в трубку и перевязанный тонким черным шнурком. Он протянул его Николасу. — Помни, существует тонкая цепочка, в которой звено тянется за звеном; если ты упустишь следующее звено, она порвется у тебя в руках, и ты останешься беззащитным. — Кансацу оторвал руку от свитка и отрешенно опустил ее.
— Саёнара, Николас.
— Саёнара, сэнсэй.
Сквозь выступившие слезы Николас смотрел, как Кансацу выходит из зала. “Я люблю тебя”, — подумал Николас. Именно эти слова он хотел сказать полковнику тогда, в дзэнском саду... и не сказал.
Николас не слышал, как закрылась дверь, но внезапно почувствовал себя очень одиноким.
Странно, но первым делом в глаза бросилось то, что увяла жимолость. Атаки больше не приходил, а полковник в последние недели был слишком болен, чтобы искать ему замену. Изгородь, которая была всегда так аккуратно подстрижена, даже зимой, теперь потеряла свою форму, и ветки беспорядочно торчали в стороны. Дорожки стали твердыми ото льда и слежавшегося снега.
Николасу хотелось вбежать в дом и сказать Цзон, что он уезжает, но он не решался это сделать и задержался во дворе. Небо было темно-синим, не считая нескольких легких перистых облачков и оранжевой черты над горизонтом, где в густой дымке опускалось солнце. Вдалеке слышался ровный гул самолета, шедшего на посадку в аэропорт Ханэда.
Николас теперь почти жалел, что отказался пообедать в городе со школьными приятелями; все равно Цзон ждет его только к вечеру. Но теперь, когда было принято решение ехать в Киото, где находилась новаярю, ему хотелось поскорее с этим покончить. А для этого нужно поговорить с матерью.
В доме было тихо — такая тишина установилась с тех пор, как Николас возвратился из Кумамото, словно это стало поворотным пунктом в жизни всей их семьи. Николас вспомнил о женщине из замка Року-но-мия и о ее покорности судьбе. Потом он подумал о словах полковника: “... мной руководили силы, о которых я и не подумал”. Но жизнь не может быть такой непостижимой — это было бы слишком жестоко.
Николас миновал темный коридор, удивившись, что не зажжены огни. В кухне никого не было. Николас позвал мать, но никто ему не ответил. Он бросил плащ на спинку стула и пошел в глубину дома.
Наконец, он подошел к комнате родителей. Через тонкую бумагу сёдзи струился свет. Мелькнула какая-то тень. Николас остановился в нерешительности: ему не хотелось беспокоить Цзон, если она уже собралась отдыхать. “Завтра, — пообещал он себе, — отведу ее на кладбище; там мы зажжем ароматические свечи и прочитаем молитвы, по-английски и по-японски”.
Снова мелькнула тень, и Николас тихо позвал мать по имени. Ответа не было, и он осторожно раздвинул сёдзи.
Николас остановился на пороге и замер; кровь бешено колотилась у него в висках.
Все татами, кроме одного мата, были вынесены из комнаты; матрасы-футоны были аккуратно сложены в углу. Горела только одна лампа под круглым бумажным абажуром. За окном лежал девственный бело-голубой снег, и даже следы птичьих лап не нарушали его ровной поверхности. Снег выглядел неестественно бледным на фоне черных сосен и криптомерий.
Единственный мат татамилежал посреди комнаты; деревянный пол вокруг него казался голым, словно плоть, с которой содрали кожу. На татами, спиной к Николасу, стояла на коленях Цзон в строгом светло-сером кимоно и сером поясе оби, украшенном розами. Она склонила голову, словно в молитве; свет лампы поблескивал на ее иссиня-черных волосах, уложенных в безукоризненную прическу.
Справа от нее, в профиль к Николасу, стояла на коленях Итами. Она тоже была одета в праздничное темно-синее кимоно с малиновыми рукавами и молочно-белый оби.
Царившая в комнате тишина казалась материальной, осязаемой, и Николас не мог не только войти, но даже заговорить.
Вдруг послышался звук, резкий и неожиданный, как первый раскат грома. Звук стали, извлекаемой из ножен.
Правая рука Цзон рванулась в молниеносном движении. Перед глазами Николаса возникли яркие соцветия вишни, нестерпимо розовые на фоне зеленой листвы.
Он видел платиновый блеск клинка, ослепительный, как солнечный свет. Раздался тихий возглас, похожий на крик испуганной птицы, но в нем не было страха; спина Цзон оставалась прямой. Обе руки на рукояти меча. Резкое горизонтальное движение, слева направо, поперек живота. Только теперь плечи Цзон вздрогнули, и стало слышно тяжелое дыхание. Капли пота падали с ее лба и застывали на татами.