…Это больше, чем усталость. Душа осторожничает, и даже не рассудок главенствует над ней, а постоянная боязнь всякого беспокойства. Носим себя, как вазу из тонкого хрусталя. Старость людей, не знающих, что такое одышка, бессилие, возрастные болезни…

Элину определенно порадовала усадьба. Со всем пристрастием к уюту, от прабабушек-домохозяек унаследованным сквозь века, Элина восторгалась пятиоконной красного кирпича «кельей». Восхищалась будочкой садового душа, малинником, где в дикой путанице огромных кустов так и чудился медведь. Когда сели за черный дубовый стол на веранде и Андрей Ильич стал подносить ранние огурцы с огорода, нежно-салатовые, скромно предлагать хлеб, сметану, холодное мясо, великая актриса совсем растаяла и больше не заикалась об аварийной гравиплатформе. Перед ней сидел мужчина, интересный уже хотя бы тем, что живет отшельником. До торжественного вечера в Центре Витала оставалось еще восемь часов; полет на гравиходе был прогулочным, — почему бы не позавтракать и не пообедать в усадьбе?

Острый глаз Элины усмотрел с воздуха круглое озеро в лесу и весельную лодку на нем. Греб мужчина; широкополая шляпа женщины, сидевшей на корме, сверкала, как солнечный диск.

— Неужели и озеро ваше?

— Во всяком случае, пока что никто на него не претендует.

— А в лодке?

— Мои дети.

— Они приезжают к вам из города?

— Нет, живут со мной.

Осуждающе поднялась бровь, но Элина помедлила отвечать, поскольку хозяин явно уходил от темы: разговор о детях был ему не слишком приятен. Она еще раз окинула взглядом диковинную обстановку, как бы вписывая в нее Андрея Ильича с его чудачеством: струганые столбы веранды с гирляндами сухого прошлогоднего перца, фигурные — ферзями — столбики ограды, паутинный угол под потолком, выгоревший ситец занавеси и за ним темная кухонька, поблескивающая перламутром мелких стекол огромного буфета, пахнущая сырой гнилью и яблоками, старым деревом, стеарином.

И все-таки, привыкнув к безнаказанности, она не удержалась и сказала укоризненно:

— А по-моему, все-таки нет ничего лучше города. Пусть он и суматошный, и черствый, но это настоящая жизнь, полнокровная, не сюсюкающая. Город выковывает. — Ее ноздри на миг страстно раздулись и опали. — И меня он выковал. Я всегда работала на износ, иногда прямо навзрыд плакала, хотела все бросить, а потом понимала, что не могу иначе. Без этих чашек кофе, которые пьешь, обжигаясь, где-нибудь между линейным лифтом и круговым экспрессом…

«Может быть, вы лишили своих детей чего-то очень важного?» — спросил прищур актрисы.

«Не судите поспешно», — ответила уклончивая улыбка Ведерникова.

«…Да, да, это я хорошо помню, Элина Максимовна, тридцать лет назад. Как вы бегали. Не ходили, а именно бегали, и никогда у вас не было для меня времени. Или не только для меня? Не берусь решать, я тогда ровным счетом ничего о вас не знал, доходили какие-то сплетни, да о ком из популярных актеров не болтают? Вы стремились ничего не упустить, во всем участвовать: витал, психофильмы, телевит, живой театр — заполнили собой целую эпоху. Понятно, что такая расчетливо-безумная трата жизни возможна только в городе. В иной среде вы бы просто перестали быть самой собой. Быть собой? Перестали быть, хотел я сказать. Вероятно, любое, самое правдивое сообщение о вашей интимной жизни все равно сплетня, ложь, по существу. Ну и что, если вы разошлись с одним мужчиной — громкое имя — и сошлись с другим — еще более громкое? Ведь это для вас так малосущественно. Я думаю, вас интересует по-настоящему только один мужчина. Имя ему миллиард. Тот самый, для которого вы давно стали символом горожанки: раскрепощенной, но глубоко чувствующей, немного слишком деловитой, однако ранимой и в общем не очень-то счастливой. И все это при вашей красоте. Ну разве не о такой подруге мечтает миллиард, устанавливая ваши фотоскульптуры в квартирах, лабораториях, салонах звездолетов? О искусительница, отдающая себя всем и никому!

Единственное место, где я вас мог поймать — живой театр, смешное старинное здание на горизонте «гамма»; вертикальный ствол «северо-восток-33». Триста лет тому назад в этих желтых стенах над лестницами в медных купеческих украшениях двое благообразных мужчин совершили революцию в театральном искусстве. Поэтому дом сохранен, и снят с фундамента, и надежно законсервирован в монблановой высоте горизонта «гамма». И в нем до сих пор каждый день идут живые спектакли.

Ровно в 18:30 внутри прозрачного столба, который чуть ли не толще самого театра, падает капсула линейного лифта. На пандусе появляетесь вы: шапочка на самый нос, чтобы по возможности не узнавали и не цеплялись прохожие, широкий шаг, руки в карманах пальто, локти отставлены, лицо бледно. Цок, цок, цок — пробегаете двором к проходной. Узнали меня, и — щелк! — лицо, как лампой-блиц, озаряется приветливой улыбкой, на бегу подана прохладная сухая рука: «Будете на спектакле? Я очень рада!»

— Это значит — еще десяток минут потом, когда разойдется толпа зрителей и лишь несколько фигур застрянут на бывшем автомобильном дворике, чтобы поглазеть на звезду вне сцены, а я буду ощущать глупейшую гордость оттого, что все видят меня разговаривающим с вами… Ах, где мои двадцать восемь лет! Цок, цок, цок — каблучки. Бах! — дребезжа стеклами, сотрясается дверь проходной (настоящая деревянная дверь на металлических петлях), и ваша шапочка мелькает, исчезая.

…Начинал клокотать самовар, как здоровенный обиженный кот, и ждала своей очереди чувственно-алая клубника в корзинке.

— Скажите, вы действительно меня не помните? Совсем, совсем?

Она положила вилку и уставилась не мигая на благодушного Ведерникова со стаканом в руке. Андрей Ильич, стараясь не дрогнуть, сидел и напряженно желал: ну узнай, узнай же, черт тебя побери, актриса, докажи мне хоть задним числом, что есть в тебе что-нибудь, помимо целеустремленности для себя и улыбчивого безразличия для других?!

Хочешь ты или не хочешь, но я твоя молодость.

…Нет, не подашь виду, даже если давно узнала. Если с самого начала не сочла нужным, то теперь-то уж не сдашься. Вот в губах и бровях появляется полуигривое, полувиноватое выражение: «Пощадите, жизнь так длинна, столько встреч, подскажите; будьте наконец джентльменом!» Почему, почему до сих пор не верю я в твою искренность? Горе мне!

— Центр Витала, — сказал он и назвал точную дату. — Встреча с молодыми учеными, ваша премьера «Взгляд с высоты».

— Тридцать лет, — прошептала она, поддаваясь очарованию, и Андрей Ильич невольно подумал: почему сегодняшней, почти не стареющей женщине так же свойственна ностальгия по прошлому, как и ее рано отцветавшим прабабкам?

— Потом мы ужинали в ресторане Центра. Нас познакомил Арефьев.

Вспомнила! Не сумела скрыть внезапную дрожь ресниц. И не Арефьева вспомнила, а его, Ведерникова, несуразнейшего из ее знакомых.

Он тогда перебрал коньяку с Арефьевым, бывшим пилотом-Разведчиком, седым, ястребиноглазым и ушлым, как сам сатана. Стал через три столика призывно смотреть на актрису, блиставшую в своей компании, и говорить старому пилоту, как давно хочет он познакомиться с ней, до какой степени близка она к его идеалу женщины… Андрей Ильич и сейчас не мог бы сказать, насколько все это было правдой и насколько — следствием выпитого. Быть может, в форму порыва к Элине отлилась в тот вечер его всегдашняя тоска по красоте и гармонии? Тоска, из-за которой и стал он биоконструктором? Арефьев доел кружочек лимона, салфеткой промокнул рот и пошел по залу. Ох, решительный народ Разведчики! Андрей Ильич холодным потом облился, раскаиваясь, что пооткровенничал, но было поздно. Маленький Арефьев галантно жужжал над ухом Элины, не показывая открыто в сторону их столика, только так склонив лоб, чтобы актриса поняла, куда смотреть.

Пилот знал всех на свете. Через минуту Ведерников был позван и посажен рядом с Элиной. Он не запомнил толком, о чем они тогда говорили. Так, застольный треп, понемногу обо всем. «Биоинженерия? Но разве может быть что-нибудь прекраснее человеческого тела?» — «Извините, какого тела? Квазимодо или Дискобола? Диапазон слишком велик…» — «Если все будут похожи на Дискоболов и Артемид, на Земле станет скучно». — «Тогда мы дадим человеку пластичное тело, принимающее различные формы по его воле… Сегодня ты один, завтра другой!»