Поговорили о только что прочувствованном витакле. Разнеженный Андрей Ильич насыпал похвал, что было очень кстати: неприметный человек напротив оказался режиссером. Впрочем, плевать было Ведерникову и на режиссера, и даже на услужливого друга Арефьева. В скромной лимонной сорочке мужского кроя, с черным грузинским браслетом на худом запястье, потягивала ледяной «Либфраумильх» изумительная женщина и чуть ли не застенчиво улыбалась вымученным остротам Ведерникова. Пахло от нее чем-то миндально-горьким, непонятным и кружащим голову. Андрей Ильич стремительно сходил с ума и чувствовал, что сходит, и было ему так страшно и сладко, что даже не пытался остановиться…

…Чуть ли не самым трудным было потом, через двенадцать лет, когда он смог воспроизвести этот запах. Никому не пожелаю загружать целые комплексы машин, толком даже не умея сформулировать задание. Какие букеты выдавали машины! Одоэффектор травил и глушил Ведерникова чудовищными смесями мускуса и горелой шерсти, мяты, формалина, орхидей — или это одурманенный мозг подбирал аналогии?..

— Подождите, — сказала наконец Элина, радостно и растроганно отворяя ореховые глаза. Глаза у нее были странной формы: правильно закругленные сверху и как бы подрезанные прямым нижним «веком. Оттого и сиять умели по-особому. Дорого бы дал Андрей Ильич тогда, тридцать лет назад, за такой взгляд при встрече у живого театра.

Она так долго качала головой, не отрывая зачарованных глаз от лица Ведерникова, что у того в глубине души, опоздав на треть века, шевельнулось сожаление: а не рано ли он тогда отступил? Обиделся, видите ли, на черствость, балованное дитя!

Но Андрей Ильич был мудр и сразу понял: годы. Сейчас она — по привычке к самовнушению — навеяла себе сентиментальную грусть, а он, Ведерников, выступает в роли материальной приметы давних лет наряду с какими-нибудь воробьями или весенними лужицами.

— Я, я самый. И под театром торчал, и письма вам писал на семи страницах, и стихи.

— Помню, — все так же завороженно глядя, нараспев сказала она. И опять Ведерников понял, что речь идет не о нем, а о молодой Элине…

…Ты умница! Как ты тогда выступала по телевиту! В одной из своих любимых цветных сорочек с длинными углами воротника, распустив массу льющихся солнечных волос, ты сидела в моей комнате, за моим столом. А слева, упираясь спиной в мои книжные стеллажи, оседлал бархатный бабушкин стул Родайтис, постоянный ведущий «Панорамы искусств». В комнате стоял неповторимый запах твоей парфюмерии, дразнящий и убаюкивающий.

Как всегда, взвешивая каждое слово, ты говорила о том, почему до сих пор существует живой театр, почему не задохнулся сей древний старец, родившийся в повозке Фесписа, даже под натиском управляемых снов — психофильмов, псевдожизни — пятичувственного витала и его отрасли, телевита, позволяющего вам с Родайтисом сидеть и разглагольствовать одновременно в миллиардах жилблоков.

Не так давно под крик рекламных фанфар первые добровольцы возложили на свои буйные головы электрокороны сублиматоров. Новая эра в искусстве! Каждый может стать автором, режиссером, художником и исполнителем главной роли! Причем в отличие от психофильма сублиматор сохранит вам ясное сознание, даст возможность оценивать события и произвольно управлять сюжетом. Машина лишь эстетически освоит ваш замысел, насытит его всеми реалиями. По желанию к сублиматору прилагаются информкассеты: «Древний Египет», «Эллада», «Тибет», «Планета кристаллической жизни», «Дно океана» и так далее, так что достоверность обстановки обеспечена.

Но все-таки и сублиматором не будут попраны маска, котурны и бутафорский кинжал — ты была тогда уверена в этом, и ты оказалась права. Живой театр не претендует на подмену реальности, но несет в себе то, что не под силу смоделировать никакой биотронике, — свободу _выбора точки зрения_. Непосредственное участие в таинстве, имя которому — _игра_. Биотронные чувствилища уязвимы именно тем, что они всамделишные, ты их раб. А здесь ты ребенок, которому предлагают считать ковер океаном, а четыре стула — каравеллой Колумба. Ассоциации распряжены и выпущены в чистое поле. Актер на сцене только заводила, самый озорной участник игры.

О да, витакль «Ромео и Джульетта» позволит тебе станцевать на балу в доме Капулетти, пригубить сладкого вина с пряностями и узнать, как пахнет мышами и пергаментом в келье Лоренцо. Психофильм по той же пьесе превратит тебя в тигра семейной чести Тибальта либо в злосчастного остроумца Меркуцио, ты погрузишь в чужую грудь железо или почувствуешь его в своей груди. Сублиматор перед «Ромео» вообще бессилен, разве что Шекспир даст тебе повод для собственных экзерсисов. Тогда ты переберешься в средневековую Верону и наведешь там порядок: растащишь дуэлянтов, помешаешь этим соплякам покончить с собой и вообще примиришь оба враждующих дома, для острастки расплавив лучевым пистолетом фонтан на площади.

А в темной коробке живого театра ты сделаешь выбор. То ли упьешься божественным стихом, то ли встанешь над шахтой шекспировских проблем, то ли просто и горячо оплачешь несчастных любовников.

…Тогда ты защищала жизнь; так почему же так раздраженно оборвала меня в нашу последнюю живую встречу? «Мне некогда, некогда…», — пробежала, почти не глянув, к служебному входу. Дребезжа, громыхнула дверь, а я стоял и почему-то внимательно рассматривал медную табличку с птицей — символом театра. О да, чужая любовь тяготит и раздражает. Но можно ли так демонстративно, не видя в упор? Как Треплев — тобой же играемую Машу…

Ничего, ничего. Я ждал восемнадцать лет — с тех пор, как сделал. Чувства перегорели, как перегной, и выпустили новые ростки, я уже только отец, не влюбленный, но шрам остался. Сам того не зная, ждал я сегодняшнего дня.

— Извините, одну минутку, я сейчас покажу вам кое-что, — сказал Андрей Ильич и встал. Кивнув, она все с тем же мягким, растроганным выражением обернулась к саду. Замерли приземистые шатры яблонь на каркасах гладко-серых ветвей; кудрявые легкомысленные клены мерцали и шептались, дремотная паутина полудня опутывала все. К веранде приплелся двухмастный Кудряш, смотрел на гостью просительно и вызывающе.

— Ты же не будешь есть огурцы, собака, а мяса уже нет, — рассудительно сказала ему Элина. — И клубнику ты тоже есть не будешь, так что проси у хозяина.

Услышав ласковый голос. Кудряш прижал уши, затанцевал, изгибая голову, и бешено завилял хвостом.

— Нечего, нечего попрошайничать, — твердо сказала актриса.

Ей вдруг вспомнился только что ушедший Ведерников, его глубоко сидящие черные глаза, несколько маниакальный склад лобастого лица. Бедняга, наверное, она тогда крепко обидела его, тридцать лет назад. А что же оставалось делать? Продолжать эту глупую историю, нелепые встречи между театром и линейным лифтом с мужчиной, которому ты ничего не хочешь, да и не можешь дать? «Какие все эгоисты! Ведь он наверняка и не задумывался, что у меня, может быть, есть моя, скрытая от посторонних жизнь, в которой нет места никому, кроме… кроме главных действующих лиц. Я правильно сделала, что была жестокой, что не оставила никаких надежд. Он излечился и благополучно живет на свете. Вон какое поместье, и взрослые дети катаются на лодке. У него свой пьедестал, мировое имя — гениальный биоконструктор Ведерников, счастливый соперник эволюции.

…Я правильно сделала, и все-таки стихи он писал хорошие, и очень жаль, что сейчас не тот год и не встречает меня у служебной двери высокий сутуловатый мужчина с тревожными огнями в ямах глазниц, каждым движением старающийся понравиться».

Задумавшись, она вздрогнула, когда на стол между тарелками шлепнулся пакет из жесткой черной бумаги. Старинушка-матушка, плоские двумерные фото; сейчас это редкое хобби, как, например, вышивание по канве.

Андрей Ильич вытащил первый снимок и показал его Элине, как фокусник загаданную шестерку пик: вкрадчиво положив, резко отдернув пальцы.

Она поняла все сразу. Точно резиновая рука на мгновение сжала горло — пришлось бороться, возвращать дыхание. Вмешалась сорокалетняя актерская дисциплина: человек, нанесший удар, ничего не заметил, хотя и рыскал глазами по ее лицу. «Ты ничего не понимаешь, все это забавный технический трюк. Совершенно ничего не понимаешь. Ты заинтригована, удивлена, не более».