По овражку текла высокая вода: люди — живые люди! — сидели в нем, держа на весу оружие. Горбунов соскочил в укрытие, и быстрое течение ударило его по ногам. Он издали увидел Лукина, обрадовался и тут же удавился. Комиссар вставал из воды, подняв в вытянутой руке пистолет. «Что это с ним?» — подумал старший лейтенант. Лукин повел вокруг себя невидящими глазами, — очков на его лице не было, — и вдруг выстрелил.

— За Родину! За Сталина! Вперед! — закричал он голосом, которого Горбунов не слышал у него, — высоким и резким.

«Молодец! Друг мой! Комиссар! — пронеслось в мыслях старшего лейтенанта. Сердце его переполнилось восхищением и благодарностью. — Сам поднял людей… Золото мое!.. Дорогой мой!..» И Горбунов выпрямился во весь рост.

— За Родину! За Сталина! — повторил он.

Лукин услышал его крик. Он обернулся, и комбат успел рассмотреть на лице комиссара изумленное выражение. Больше они не видели друг друга. Частые выстрелы оглушили Горбунова. Бойцы выскакивали из овражка, и он побежал вместе с ними, стреляя на ходу. Неожиданно он почувствовал, что остался один. Слева, метрах в двадцати, виднелись еще разрозненные группки; кто-то быстро полз далеко справа. Горбунов поискал глазами и сзади в нескольких шагах заметил лежавших людей. Обида и гнев охватили старшего лейтенанта. Грозя автоматом, он рванулся назад…

«Почему вокруг все голубое?» — мелькнуло у него в голове. Он не видел, что небо над лесом расчистилось и выглянувшее солнце осветили равнину. Вода, залившая ее, сияла, отражая светлую полуденную синеву.

— Поднимайсь! Вперед! — кричал Горбунов, пиная кого-то сапогом.

Солдат, которого он ударил, слегка приподнял от земли измазанное в грязи толстое лицо.

— Вставай! — надрывался старший лейтенант.

— Я убитый, — пролепетал Рябышев, кося маленьким лазоревым глазом.

— Будешь у меня убитый! — хрипел Горбунов.

— Я убитый… убитый… убитый… — бессмысленно повторял солдат.

Кулагин и еще несколько человек поползли вперед; Рябышев не мог оторваться от земли, он сжался и закрыл глаза.

— Застрелю! — крикнул Горбунов и пошатнулся, почувствовав сильный толчок в грудь.

«Сейчас упаду…» — подумал он и не успел испугаться, перестав что-либо ощущать. Он упал вниз лицом, рядом с Рябышевым, вытянулся и затих.

7

Вечером Горбунова привезли в медсанбат. Из операционной его перенесли в палату — одну из комнат в просторном доме сельской школы. Других раненых здесь пока не было. Старший лейтенант лежал у стены на носилках, и рядом, на полу, обхватив руками колени, сидела Рыжова в халате, в косынке. Был первый час ночи; ее дежурство недавно началось.

Два ряда пустых носилок, покрытых серыми одеялами, заполняли все пространство большой комнаты. Керосиновая лампа под бумажным колпаком, стоявшая на столике, слабо освещала ее. Было тихо; лишь в коридоре время от времени слышались чьи-нибудь шаги. Старший лейтенант не шевелился на своей полотняной постели, и Маша не отводила от него как будто сердитых глаз. Лицо Горбунова с широким сухим лбом и плотно сомкнутыми веками не выражало боли, но казалось бесконечно утомленным; темные руки с побелевшими ногтями бессильно покоились поверх одеяла. Беспамятство старшего лейтенанта продолжалось уже много часов, и он мог не проснуться больше, — одна из двух пуль, поразивших его, нанесла неоперируемое ранение. Маша знала об этом, прислушиваясь к дыханию Горбунова, трудному и неравномерному. Она не замечала, что иногда сама дышит почти так же, замирая во время долгих пауз, когда неизвестно было, вздохнет ли Горбунов опять. Однако сильнее всего Маша огорчилась оттого, что не испытывала большого горя.

Пережив еще утром неожиданное смятение, девушка довольно спокойно приняла известие о том, что Горбунов действительно ранен. Отыскав его в коридоре школы, она почувствовала только удивление и жалость. Комбата несли на операцию, покрытого до глаз простыней; его голые желтоватые ступни, не уместившиеся на носилках, покачивались из стороны в сторону. Молчание и немощь этого большого, сильного человека, представлявшегося ей как бы более взрослым, чем другие, поразили девушку. С посуровевшим, строгим лицом она проводила Горбунова в операционную и подождала там у двери. Все время она искала в себе признаков отчаяния, естественного, видимо, в подобный случаях, и не находила его.

Температура у Горбунова непрерывно росла. Лицо его разрумянилось, отросшая светлая борода густо выступала на пламеневших щеках.

«Жалко как, — думала Маша, — такой молодой еще, и вот…»

Однако гораздо большим было ее сожаление о том, что внезапно кончился, иссяк источник ее тайной радости, что удивительные письма уже некому будет писать, что жизнь ее стала беднее.

«В разведчицы пойду, — решила девушка, — или в пулеметчицы… Что мне в тылу околачиваться?..» И она начала размышлять, каким путем осуществить ей это давнишнее желание. Время от времени она наклонялась над старшим лейтенантом, рассматривая его так, словно видела впервые. Но и в самом деле перед ней лежал человек, мало, в сущности, знакомый, почти чужой и ныне уходивший от нее навсегда.

Дверь приоткрылась, и в образовавшейся щели показалась голова Клавы Голиковой. Маша взглянула на подругу и недовольно отвернулась. Клава вошла, неся котелок, осторожно ступая тяжелыми сапогами. Она была в ватнике, надетом на халат, отчего казалась непомерно растолстевшей.

— Ну, что? — спросила она тихо, присмирев от участия.

Маша повела головой и не ответила.

— На, поешь, — робко шепнула Голикова, не вполне уверенная в том, что ее предложение уместно сейчас.

— Опять горох… — заметила Маша.

— Опять…

— Не хочу, — сказала Маша. Ее раздражали трогательные заботы подруги, на которые она, в сущности, не имела права.

— Поешь все-таки… — Голикова умоляюще смотрела на Рыжову.

— Ладно… Поем, — сказала Маша и поставила ужин на пол.

«Странная какая», — подумала Голикова с некоторой досадой.

Ее сочувствие было слишком велико, чтобы она могла не желать более ясного, общедоступного выражения горя.

— Ты бы поспала часок, — посоветовала она, бессознательно испытывая Машу.

— Как же я могу? — возразила та.

— Я посижу за тебя, — предложила Голикова.

— Нет, не надо…

Клава опустилась на пол и нежно обняла подругу.

— Знаешь, я комиссару нашему все рассказала, — сообщила она.

— Зачем это? — встревожилась Маша.

— Он тебе разрешил за Горбуновым ухаживать…

Маша ничего не ответила, и Голикова, обидевшись, помолчала. Потом, по-своему истолковав сдержанность подруги, горячо шепнула ей на ухо:

— Ты не отчаивайся… Может, еще отлежится… Я уверена, что отлежится…

Маша не произнесла ни слова, и Клава печально вздохнула.

— Закури, Муся, — предложила она. — Говорят, от папироски легче становится… Я сверну тебе, хочешь?

— Глупости какие, — сказала Маша.

— Все бойцы советуют…

Клава тихонько погладила руку Маши.

— А хочешь знать, от чего действительно бывает легче? — доверительно прошептала она. — От мести!..

— Это правильно, — согласилась Маша.

Голикова прижала ее к себе.

— Переживания какие! — сказала она почти обрадованно.

— Уйди, Клавка! Уйди, прошу тебя, — проговорила Маша негромко, тоненьким голоском, но с такой силой, что Голикова испугалась.

— Что? Что? — спросила она, отстранившись.

— Ничего… Уходи! — повторила Маша; ее глаза полуприкрылись, легкая тень ресниц дрожала на щеках.

— Да что с тобой? — прошептала Голикова. Маша, не отвечая, опустила голову.

— Ох, прости меня! — слабо крикнула Клава, ощутив вдруг на лице слезы сочувственного восторга.

Добрые круглые глаза ее часто мигали. Она поспешно отступала к выходу, чувствуя, наконец, запоздалое удовлетворение.

Дверь стукнула, затворившись за Голиковой, и Маша взглянула на Горбунова. Веки его были разомкнуты и серые блестящие глаза устремлены вверх. Маша быстро встала на колени и замерла в ожидании.