— Обожди, — перебил его Никитин, — не об чем тебе говорить… — Сидя на полу, он снизу вверх смотрел на Рябышева. — За свою жизнь боишься, а чужой тебе не жалко… Постарайтесь, мол, ребята, прогоните разбойника, а как протомите — и я наперед выйду.
— Не его, знать, дело — попово, да и попа не его — чужого, — сказал пожилой боец, поддерживавший перевязанную руку.
— Братцы, что ж такое?! — волнуясь и оттого еще невнятнее спросил слепой. Он все порывался идти, но страх остаться без поводыря удерживал его на месте.
Рябышев с ужасом смотрел теперь на запрокинутую марлевую голову раненого, но и озираясь по сторонам, он не чувствовал себя лучше. Отовсюду были обращены на него темные, почти черные лица. Они казались странно похожими, потому что ни на одном он не видел снисхождения.
— За спины наши хоронишься, а как прижмут нас где — первый бежишь… Сам говорил сейчас — бойцы на смерть стоять остались… А ну, давай на оборону! — повысил Никитин густой, гулкий голос.
— Да разве я не понимаю? — промямлил Рябышев.
— Давай на оборону! — закричал Никитин.
— Постой, я его оглажу, — спокойно сказал сержант и поднялся, оставив на полу шинель.
— Неспособно вам одной рукой… — заметил пожилой красноармеец.
— А ты другой помогай… — сержант сощурился, словно примериваясь.
— Уходите, — испуганно сказала Рябышеву Клава. — Уходите сейчас же.
— Погодите, я сама… — тоненько пропела Маша.
Она пошарила у себя на поясе, не сводя с Рябышева остановившегося взгляда, потом быстро отвернула халат. В пальцах ее блеснул маленький светлый револьвер. Но в ту же секунду Голикова всем телом прижалась к подруге и обхватила ее.
— Оставь, — негромко сказала Маша.
— Ох, она его шлепнет! — закричала девушка.
Уланов кинулся было к Маше, потом повернул, уцепился за рукав Рябышева и потащил солдата к выходу.
— Оставь, — услышал он еще раз за спиной удивительный голос Маши.
Во дворе, у ворот, Рябышев остановился и, оглянувшись, убежденно проговорил:
— Убила бы… Ей-богу, убила бы…
Падал мокрый снег, большие хлопья густо сыпались на темном фоне каменного фасада школы. Небо, земля, дома, люди, лошади, скучившиеся у крыльца, казались обесцвеченными, как на огромной серой фотографии.
— Еще как убила бы! — радостно сказал Николай.
До последнего часа его все еще беспокоила мысль о том, что донесение Горбунова, порученное ему, опоздало. И он испытывал огромное облегчение оттого, что действительно оказался неповинным в ранении комбата и в неудаче атаки.
«Значит, не я, а он!» — думал Николай, с безжалостным любопытством рассматривая Рябышева.
— Ну, а теперь давай на оборону! Давай, давай! — поторопил он товарища.
Обоз, с которым тот прибыл, уходил обратно лишь через несколько часов, и Уланов пошел отыскивать другую возможность уехать. Найти ее было нетрудно: из деревни то и дело отправлялись к переднему краю порожние повозки. Николай вытащил из плетня палку и, опираясь на нее, шагал, не разбирая дороги, шлепая по лужам.
«Какая я скотина, какая скотина!» — мысленно бранился он, нисколько не сокрушаясь, однако, по этому поводу, а, напротив, чувствуя удовольствие. Он снова, таким образом, обретал веру в людей, с которыми, к своей невыгоде, себя сравнивал… Николай собирался уехать вместе с Рябышевым, — это разумелось теперь как бы само собой. И, представляя себе бойцов своей роты, одиноко сражавшихся на полузатопленном клочке земли, он искренне спешил. Ибо не желание удивить других своим поступком, а потребность стоять вровень с другими толкала его теперь.
«С палочкой как-нибудь доберусь, — говорил себе Николай, — а стреляют все равно лежа…»
Через полчаса Уланов и Рябышев сидели в телеге на слежавшейся, мокрой соломе. Ездовой согласился за пачку махорки подвезти обоих.
— Понимаешь теперь, Ваня, — говорил Николай, — в чем твоя ошибка?..
— Ага, — отвечал тот послушно.
Снег медленно опускался между лицами бойцов, мешая им видеть друг друга.
— Это совершенно неважно — твои переживания, твои огорчения, когда родина в смертельной опасности… — Николай убеждал товарища в том именно, что сейчас лишь с повелительной ясностью открылось ему самому. — Ты на других посмотри.
— Разве я не вижу, — удрученно согласился Рябышев.
— Это ведь Отечественная война, — продолжал Николай, адресуя собеседнику то, что так волновало сейчас его собственную устыдившуюся душу. — Понимаешь, Ваня?
— Ну да, — подтвердил Рябышев.
Из ряби летящих хлопьев возникли двое верховых. Они мчались галопом, нагоняя телегу. Первый, на рыжеватом коне, сидел в седле прямо, отвернув немного лицо от бьющего навстречу снега. Второй низко пригибался к луке. Всадники быстро пронеслись мимо; темный плащ офицера, скакавшего первым, почти горизонтально распластался в воздухе.
— Богданов, — сказал возница и придержал коня, глядя вслед полковнику, — по посадке видать…
Состояние, в котором находился командующий, отличалось прежде всего полной сосредоточенностью. Рябинин не замечал теперь ничего, что не имело касательства к главному предмету его деятельности. Комната, в которой он лежал, телефоны, попискивавшие возле койки, люди, появлявшиеся и исчезавшие по получении приказа, отпечатывались в его сознании лишь в пределах их деловой необходимости». А собственная рана, обрекшая генерала на неподвижность, поместилась где-то в одном ряду с другими условиями боевой обстановки, в которых надо было сражаться. Сосредоточенность Рябинина являлась, по существу, высшим выражением его энергии, возраставшей в трудных обстоятельствах, подобно тому как пар под давлением увеличивается в силе. Наружно генерал казался очень спокойным, но это было не так, потому что абсолютная поглощенность чем-либо только внешне похожа на покой. Впрочем, он и не волновался в обычном смысле, — ибо люди нервничают только в тех случаях, когда сомневаются в правильности своего поведения. Как бы тяжела ни была ситуация сама по себе, их тревога в большей степени проистекает из неуверенности либо из предположения допущенной ранее ошибки. Вот почему в опасных положениях люди так часто раскаиваются… Но Рябинин не колебался, действуя каждую минуту так, как подсказывало отчетливое, обострившееся понимание происходившего.
Только что генерал простился с обоими комдивами — Богдановым и Семененко: сейчас он диктовал адъютанту приказ по артиллерии. Начальник оперативного отдела, молодой еще полковник с глазами навыкате, отчего они всегда казались удивленными, принимал по телефону донесение воздушной разведки. В маленькой комнатке флигеля, где жил, вероятно, директор школы, не прекращалась работа. Иногда командарм откидывался на подушку, отдыхая несколько секунд, и вновь приподнимался… В положенное время ему принесли обед, и он поел без аппетита, не заметив того, что было подано. Так в течение нескольких часов он принимал офицеров, отдавал приказы, говорил по телефону и лишь к вечеру разрешил себе немного подремать.
Уже зажгли лампы, когда к койке Рябинина подошли командир медсанбата и главный хирург.
Луконин справился о здоровье генерала и попросил позволения перенести его в операционную, чтобы там сменить повязку. Рябинин ответил не сразу, предварительно прислушавшись к себе, как бы желая удостовериться в необходимости снова лечь на стол. И внезапная боязнь чего-то еще не известного предостерегла его, — смутная, похожая на предчувствие, она в первый раз заставила его испугаться своей раны.
— Чего там перевязывать? Все уже сделали, кажется… — грубо проговорил он.
Хирург потребовал, однако, чтобы ему позволили осмотреть рану, и его настойчивость усилила, неясные опасения командарма. Он без ущерба для дела мог, конечно, показаться врачу, — это отняло бы не так уж много времени… Но страх перед тем, что способно было теперь помешать ему, заставил Рябинина схитрить.
— Попоздней давайте… Сейчас никак нельзя, — сказал он. — А через полчасика приходите.