Иные из бойцов уже спали, привалившись друг к другу, будто и во сне предпочитали не расставаться… Другие все еще не могли уснуть, хотя утром падали от усталости. Они переходили с места на место, шумели, вспоминали, смеялись, хвастались… Ветер обвевал босые ступни солдат, шевелил волосы, пролетал по лицам, словно обмывая их…
— Я фрица с одного выстрела ущемил! Не веришь? — кричал Рябышев Уланову.
Расставив толстые ноги в закатанных до колен штанах, он стоял, держа в одной руке сахар, в другой хлеб. Лазоревые глаза его выражали счастливое изумление…
С Рябышевым, обычно молчаливым, тихим, произошло удивительное превращение. Но и сам Уланов испытывал новое чувство неограниченного права на жизнь со всеми ее благами. Больше чем когда-либо он был теперь хозяином всего, что видел: неба, облаков, травы, деревьев. А главное — он радовался своему чудесному раскрепощению от привычных зависимостей. Вот он участвовал в тяжелом бою — и остался жив, он ночь просидел в воде — и с ним ничего не случилось. Николай не ощущал себя неуязвимым, но было прекрасно не считаться больше с тем, что ты смертей. Лицо его почернело, как у всех: на лбу запеклась кровь от царапины, но он о ней не помнил. Проталкиваясь с кружкой к костру, он бесцеремонно отодвинул кого-то в сторону и не обиделся, когда с ним поступили так же.
Двоеглазов, костлявый, длиннорукий, поддерживал огонь, бросая в него ветки можжевельника. Их разом охватывали быстрые языки, и густой, горький дым длинными космами уносился кверху. Зеленые лапы, треща, выгибались в пламени и, отгорев, становились прозрачно-розовыми. Потом их остекленевшие иглы быстро меркли и осыпались синеватым пеплом.
— Потрудилась пехота… Приняла боевое крещение, — проговорил Двоеглазов, помешивая щепкой в котелке.
— Я его с колена взял… Приложился — и с одного выстрела… Не веришь? — кричал Рябышев, все еще не понимая, как случилось, что он убил немца, а не немец его.
— Почему не верю? Обыкновенная вещь, — сказал Двоеглазов.
— А я?! — выкрикнул Николай. — Он, понимаете, ползет на меня, а я жду…
— Все потрудились, — согласился Двоеглазов. — Ну, угощайтесь, орлы!.. — Он снял с огня котелок, морщась и отворачиваясь от дыма.
Николай, обжигаясь, хлебнул, и на зубах его хрустнул уголек…
— Колечкина нету, ребята! Не видали Колечкина? — раздался чей-то встревоженный голос.
Бойцы замолчали, невольно оглядываясь по сторонам. Николай почувствовал как бы внезапный укол и опустил кружку.
— Может, найдется еще, — сказал Петровский, грузный, краснолицый, грея над паром руки.
— Савельева нету… Титова нету, Климова… Кулагина… — продолжал тот же голос.
— Чего считаешь? — гневно отозвался другой.
— Сами не видим, что ли? — сказал Петровский.
«Кулагин погиб…» — подумал Николай, прощая солдату сейчас все свои обиды. Но он был слишком полон ощущением возвратившейся жизни, чтобы предаваться долгой печали о тех, кто не сидел рядом.
— Не достал фрица Кулагин. А зачем ему был целый фриц? Стрелял бы на дистанции — и все… — проговорил Рябышев с наивным превосходством живого человека над мертвым.
— Мечта у него была, — вмешался в разговор Двоеглазов. — У каждого своя мечта в бою есть…
— Разве не одна у всех? — спросил Петровский.
— Как это может быть? — удивился младший сержант. — Даже фамилии у нас разные… У меня выделяющая: Двоеглазов, а другого зовут просто Иванов.
— Фамилии разные, а советская власть одна, — сказал Петровский.
— Я про то и толкую, — Двоеглазов кинул в костер ветку и отполз от забушевавшего пламени. — Жизнь у нас, точно, общая, а интерес у всякого свой… Вот ты, скажем, кем был в гражданке?
— Агроном я… Что с того?
— Значит, твоя забота была за землей ходить…
— У нас земля скупая! — закричал Рябышев. — Мы ее и так и этак, и солями, и калеями…
— А у него вот, — Двоеглазов указал на Рябышева, — у него другой интерес… Человек еще молодой, он для себя какой ни на есть принцессы дожидается…
— За фронтовика любая пойдет… — подтвердил Рябышев.
— Видел? — сказал Двоеглазов. — И правильно: за фронтовика пойдет… А я — лепщик… У меня свой интерес… У меня — семейство, жена… Я дочкам намерен полные условия обеспечить…
Он встал на колени и, устремив на Петровского покрасневшие, заслезившиеся глаза, произнес:
— Я считаю — мы богато жить должны… Я хочу, чтоб дочки шоколад ели и персики.
— На здоровье! — весело проговорил Петровский.
— Я немца бью, а сам об семье думаю… И каждый думает, что он себе большую удачу в бою добывает… А получается, что каждый за всех воюет…
«Что же я добываю, для себя?» — подумал Николай, и его будущее как бы засверкало перед ним.
Николай хотел еще слишком многого в самых разнообразных направлениях, затрудняясь избрать что-нибудь определенное. Его предположения в этом смысле пока часто менялись в зависимости от впечатлений, из которых последние были всегда наиболее привлекательными. Но, тем не менее, все, что ожидало его, было превосходно, ибо он прошел уже через самое трудное… Он подумал о Маше, и его охватило волнение от уверенности в том, как хорошо все будет у него с ней.
— Тебя, конечно, сразу на курорт отправят, — говорил Двоеглазов Петровскому. — Тебе в Сочи надо, на грязи…
— Там, говорят, действительно помогает, — глядя на свои короткие, лоснящиеся пальцы, ответил тот.
— Еще как помогает, — подтвердил Двоеглазов.
Победа, одержанная только что, как будто перенесла солдат в страну обязательного исполнения желаний. Мир, вчера еще жестокий, покорно ныне простирался перед ними, и они ступали по его зеленым лугам… Нигде люди так много не мечтали, как на войне, и никогда их мечтания не казались такими осуществимыми, как после победоносного боя.
Комиссар лежал недалеко от костра, вытянув в траве тощие ноги, закрыв глаза, так как солнце било в лицо. Заснуть Лукину, однако, не удавалось… Ему хотелось куда-то идти, что-то сделать, о чем-то важном распорядиться, хотя остатки батальона были по приказу выведены на отдых… Прислушавшись к разговору у костра, Лукин заинтересовался.
«Ну, что же… Бойцы правы, — решил он. — Родина — это также очень личное переживание… Это сама жизнь каждого из нас, с тем, что было в ней, что есть, что еще не достигнуто…»
И комиссар вообразил себе свое возвращение после войны в привычный круг людей и занятий. Он с удовольствием подумал о многих преимуществах, которыми обладал, перед теми, кто не сражался, подобно ему. Тщеславная картина возникла вдруг перед Луниным… Он увидел себя в шинели, в ремнях, с потемневшей, потертой кобурой, поднимающимся по широкой лестнице своего института. Улыбаясь, он долго с удовольствием созерцал этот свой проход, перемежающийся шумными встречами на площадках. Глаз он не открывал, и солнце, светившее сквозь сомкнутые веки, застилало его зрачки теплым, красным туманом.
— …В каждом городе бюсты героев должны стоять… — снова услышал он голос Двоеглазова — Пусть молодежь учится… И дома надо строить просторные, чтобы тесноты не было… Я как вернусь — к председателю района приду… И в кресло сяду. Я без доклада приду… Какие могут быть после войны доклады? Высказывайтесь, скажу, по существу…
— Правильно! — горячо поддержал Николай.
— Ты его по-нашему бери… — посоветовал Рябышев. — Вот так… — Он поднял бронзовые кулаки и радостно оглядел товарищей.
— Зачем же так? — сказал Двоеглазов. — Надо, чтоб грубости этой, между прочим, было поменьше…
Лукин с удовольствием представил себе, как Двоеглазов войдет в кабинет районного начальства, сядет к столу и потребует отчета.
«Мощь нашей страны, — подумал комиссар, — ее великая, победительная жизнеспособность в том, что государственная необходимость, общая цель совпадает с огромным большинством этих личных надежд и намерений…»
Что-то щекочущее поползло по откинутой ладони Лукина. Он приоткрыл глаза и обнаружил красноватого муравья, быстро сновавшего между пальцами. Некоторое время он следил за хлопотливым насекомым и вдруг уснул — сразу, незаметно…