— Разрешите выполнять, товарищ генерал-лейтенант, — новым, высоким голосом проговорил Горбунов.
Командующий откинул голову, пытаясь лучше рассмотреть лицо комбата, скрытое полутьмой; Богданов выпрямился на стуле и сощурился. Оба увидели под самым потолком только блестевшие белки глаз.
«Герой! Все понял…» — подумал комдив, глядя снизу вверх на неподвижную фигуру, ушедшую головой в сумрак.
Он хотел было вслух сказать что-нибудь вроде: «Желаю успеха…» или: «Не сомневаюсь в удаче…», но воздержался. Ибо с этого момента изменилось самое отношение полковника к Горбунову. Еще минуту назад старший лейтенант казался Богданову просто хорошим офицером, сейчас он начинал отличное от всех существование. Он жил отныне только в подвиге, в то время как другие еще оставались обыкновенными людьми. И хотя чувство, возникшее у Богданова, было очень неотчетливым, полковник испытывал сильнейшую потребность заявить Горбунову о своей человеческой признательности. Он не произнес, однако, ни слова, потому что не знал, как благодарить за презрение к смерти.
«Кто-нибудь должен это выполнить… Почему же не я?» — мысленно утешал себя старший лейтенант, и холодок отрешенности обнимал его. Сразу как бы отодвинувшись от своих собеседников, Горбунов почувствовал горькое превосходство над ними, слишком неуловимое, впрочем, чтобы его можно было назвать.
— Иди, выполняй!.. — проговорил командарм, протянув над столом руку.
Горбунов нагнулся пожать ее, и в свете лампы все увидели гладкий, увлажнившийся лоб, светлые, красивые волосы, зачесанные назад, легкую прядь, упавшую на висок. Богданов порывисто встал со строгим лицом, шагнул к комбату и крепко стиснул его плечи. Тот без удивления сверху поглядел на полковника, так как был на голову выше ростом. Комдив отошел, и Горбунов резко повернулся к двери. Вслед ему из-под кустистых бровей ласково смотрел Николаевский.
На дворе совсем стемнело, и, засветив фонарик, Горбунов остановился на крылечке, пока подводили коня.
«Я был прав, — подумал он со странным удовлетворением, — чего не ожидаешь, то и случается… Но этого я никак не мог предвидеть».
По уходе Горбунова генерал сдвинул очки на лоб и долго потирал веки.
— Я знаю, что у тебя на уме. Николаевский, — заговорил он, не открывая глаз. — Думаешь — заварили кашу, как расхлебывать будем.
— Никак нет, товарищ генерал-лейтенант. — Простуженный голос майора был глух и невыразителен.
Командующий опустил очки, и на его неподатливом лице обозначилось подобие улыбки.
— Какое там «никак нет». Против всяких правил воевать собираемся. Наступать хотим в распутицу, когда никто не наступал, атакуем там, где пройти нельзя. Солидные люди, а поступаем легкомысленно… Так ведь думаешь, майор?
— Трудновато будет, товарищ генерал-лейтенант, — сказал Николаевский. — Места кругом болотистые, низкие.
— Легко солдату не бывает… Ты бы на моих инженеров поглядел — с ног валятся… А дорогу у себя в тылу ты видел? Двадцать девять километров деревянного настила! Завтра подведем его к самой станции. Первоклассная дорога! Трясет только там до невозможности.
— Дорогу видел. Хорошая дорога… — согласился майор.
— Ну и немцы не ожидают, что мы по слякоти полезем на них… Как полагаешь?
— Никак они не могут ожидать, — подтвердил Николаевский.
— Вот видишь… А легко солдату не бывает…
Генерал поднялся из-за стола.
— Что же, майор, и чаем нас не угостишь? — сказал он.
— Не откажите, товарищ генерал-лейтенант… — громко проговорил командир полка.
Он выглянул за дверь. В первой комнате осталось немного людей; на лавке сидели Зуев и адъютант командующего — лысый капитан в кителе. Майор подозвал к себе вестового. Они пошептались, и солдат, стуча сапогами, побежал в сени. Николаевский вернулся и начал убирать со стола карты; следом появился вестовой со скатертью подмышкой, со стеклянной посудой, поблескивавшей, как вода, в темных ладонях. Лицо бойца, немолодое, с обвисшими усами, желтоватыми от табака, было таким напряженным, словно солдат шел в бой. Майор поставил на стол водку, налитую в графин; вестовой подал на тарелке рыбные консервы, колбасу, сало, квашеную капусту, масло в розовой масленке из пластмассы.
— Красиво живешь, майор, — одобрительно проговорил командарм; он стоял у стены — тучный, в широкой гимнастерке, засунув руки за пояс.
— По возможности, товарищ генерал-лейтенант, — серьезно сказал Николаевский.
— Моему начальнику АХЧ у тебя бы поучиться, — заметил Богданов.
Ему, как всем в дивизии, было известно, что и боевыми делами Николаевский гордился меньше, чем хозяйственными удачами. Люди у майора ели лучше, нежели в других частях; его личный быт, даже в непосредственной близости к переднему краю, мало чем отличался от жизни в тылу. Впрочем, это был тот особый, очень опрятный быт, в котором известное изобилие сочеталось с казарменной простотой.
— Узнаю бывалого солдата… Умеет жить на войне, — сказал командарм, когда все сели.
— Прошу отведать капусты… Собственного приготовления, — прохрипел Николаевский, разливая водку.
— Да и то сказать, — продолжал командующий, — воюем мы еще недолго, собственно, начинаем воевать. Стало быть, и устраиваться на войне надо не на один год…
Он говорил неторопливо, как все люди, привыкшие к тому, что их выслушивают до конца.
— Заехал я тут недавно к одному командиру… Стали укладываться на ночь, — смотрю, мой хозяин, как был в валенках, в ремнях, повалился на лавку, вещевой мешок под голову сует. «Ты и дома так?» — спрашиваю…
Генерал умолк, старательно, по-стариковски разжевывая пищу; Николаевский вежливо ожидал, когда гость сможет продолжать.
— «Нет, — отвечает, — дома я раздеваюсь…» — «Ну, а здесь ты разве не дома?» — говорю. И добро бы условия ему не позволяли. А то сидит во втором эшелоне.
— На временном положении себя чувствует, — сказал Николаевский.
— Вот именно… Как на вокзале… — Генерал громко засмеялся, переводя взгляд с Богданова на Николаевского, но его не поддержали.
Майор почтительно, ненатурально улыбнулся; комдив, чертивший что-то на скатерти черенком ножа, казалось, не слышал последних слов командующего.
— Как на вокзале, — повторил генерал сквозь смех. — Какой же это солдат?.. Тот и на ночлег устроится с удобствами, и картошку на угольках испечет так, что позавидуешь, и окоп отроет со вкусом. Он обжился на войне… В этом вся суть. На марше он не сотрет ног, в бою по звуку определит калибр пулемета. А с таким солдатом ничего не страшно.
— Так точно!.. — сказал Николаевский.
Вошел вестовой, неся большое блюдо жареного мяса. Майор взял графин, чтобы налить по второй рюмке, но командующий отказался, сославшись на запрещение врачей.
— …Убери, майор, водку подальше, а то, пожалуй, не выдержу, — проговорил он шутливо.
— Слушаю, товарищ генерал-лейтенант, — не в тон, как на службе, ответил Николаевский, отставив графин.
Богданов тоже не стал пить. Ел он, впрочем, много, потому что проголодался за день, но больше молчал. В конце ужина его вызвали к телефону, и, переговорив, полковник вернулся к столу, глядя на часы.
— Славный у тебя комбат Горбунов, — проговорил вдруг командующий, обращаясь к Николаевскому. — Умный офицер…
— Орел! — подтвердил с неожиданной горячностью майор.
— Превосходный офицер! — оживившись, сказал Богданов.
— Лучший у меня командир, — добавил Николаевский.
Получив возможность говорить о Горбунове, они высказывали в похвалах свои опасения за него. И хотя никто не упоминал больше о предстоящем наступлении, забыть о нем, видимо, не удавалось никому. Вокруг в сырой апрельской тьме двигались, шли в разведку, окапывались, группировались, выполняя полученные приказы, десятки тысяч людей, составлявших армию. Здесь, в небольшой комнате, было спокойно, чисто, светло. Даже ночь выдалась на редкость тихая, — орудийная перестрелка где-то на правом фланге дивизии почти не доносилась сюда. Однако сознание ответственности за принятые решения не покидало троих командиров. То, что испытывал Богданов, нельзя было назвать колебанием, но после ухода Горбунова полковник заметно помрачнел.