Колька покачал головой.
Регина Петровна вздохнула. Стала доставать папироску, но сломала ее и выбросила.
— Ну, ладно, — сказала она. — Может, ты напишешь? Когда приедешь на место?
Колька опять покачал головой.
Регина Петровна вдруг протянула руку и погладила его по голове. Он не успел увернуться.
— Ладно. Прощай, дружок! — пошла и вдруг обернулась — Ты мне можешь ответить на один вопрос?
Колька кивнул. Он знал, о чем она спросит, и ждал этого вопроса.
— Где твой брат? Я говорю про настоящего Сашку.. Где он?
Колька посмотрел в глаза этой самой красивой в мире женщине. Как он ее любил! Как они оба любили! А теперь… Сашка, может, и простил бы ее бегство, но Колька не мог.. Но и не ответить он не мог. И тогда он сказал:
— Сашка уехал.
— Далеко?
— Далеко.
— Ну, слава богу! Жив, значит… — вырвалось у нее.
Регина Петровна спрыгнула с подножки: поезду дали отправление.
А Колька сразу же бросился в вагон, про свертки он и не вспомнил. Он боялся, что без него Алхузуру будет плохо.
Но Алхузур смотрел в окно и о чем-то думал. Теперь оба стали смотреть в окно. Там стояла женщина, и, хоть задувал ветер и ей было холодно, она смотрела на вагон и не уходила.
Наконец поезд отправили.
Вагон дернулся и медленно поехал. Женщина стала махать рукой.
Колька приблизил лицо к стеклу, чтобы еще раз, последний, посмотреть на Регину Петровну. Ему показалось, что она что-то закричала. Он покачал головой. Это означало, что он не слышит. Но она могла понять и по-другому. И все-таки она продолжала кричать, ускоряя свой шаг. А потом она побежала…
Платок у нее съехал на шею, обнажив черные волосы. И пальто ее расстегнулось. Она ничего этого не чувствовала. Она бежала, будто догоняла свое счастье… И кричала, кричала…
И тогда Колька помахал ей и кивнул, будто что-то понял. Больше он ее не видел. Он забрался на полку, лег рядом с Алхузуром и обнял его. И почему-то заплакал, прижимаясь к его плечу. Алхузур утешал его, он говорил:
— Зачым плакыт! Нэ надо… Мы будыт ехыт, ехыт, и мы приедыт, да? Мы будыт вместе, да? Всу жыст вмэс-ты, да?
Колька не мог остановиться, он плакал все сильней, и только поезд стучал колесами, что-то подтверждая: «Да-да-да-да-да-да…»
1981
«НАС БЫЛО ДВОЕ: БРАТ И Я…»
Когда книга, нарушив незримую границу, вторгается в твою жизнь, она вызывает встречныйпоток воспоминаний и ассоциаций, еще прочнее связывающих тебя с ней, с этой книгой. Поэтому разговор о повести Анатолия Приставкина «Ночевала тучка золотая» начну с мемуарного отступления.
Шел третий месяц войны, когда до нас, солдат без году неделя, докатилась весть о ликвидации республики немцев Поволжья. Вестей, вызывающих растерянное «Не может быть!», всегда хватало с лихвой. Но и эта задела за живое. Не так, как горькие сообщения с фронта, однако достаточно ощутимо, и было решено, что, воспользовавшись увольнительной, я поеду в Ленинскую библиотеку (полк стоял под Москвой) и своими глазами прочитаю указ в «Ведомостях Верховного Совета»…
С годами этот факт если и не забылся полностью, то отступил на задворки памяти. Гораздо позже во фронтовых мемуарах начали попадаться вопросы: почему во время войны вошло в обыкновение вместо «фашисты» говорить «немцы», «фрицы»?
Риторические вопросы тонули среди других — высказанных или безгласно копившихся в душе. Пока один из них не был оживлен новым эпизодом. В конце шестидесятых, когда я угодил в больницу, в палату вошел человек, в память о котором мы, однополчане, поднимали рюмку на ветеранских встречах. Не было в дивизии разведчика отважнее, ловчее в своем деле Василия Фисатиди. После тяжелого ранения в Карпатах след Фисатиди потерялся. Зная, насколько Вася надежен в дружбе, все решили: умер в госпитале.
Сложнейшими путями в 1968 году он разыскал мой адрес, а когда узнал об инфаркте, прилетел из Казахстана в Москву.
— Почему ты в Казахстане? Почему не давал о себе знать?
— Потом, потом… Когда приедешь в Кентау…
Через год я приехал к нему, недели две прожил в крепком каменном доме, на улице, где поселились черноморские греки, не по своей воле попавшие в Казахстан. Пока это пребывание оставалось вынужденным, гордость не позволяла Фисатиди напоминать однополчанам о себе. Когда ограничения были окончательно сняты и многим пионерским дружинам в Казахстане присвоили имя Фисатиди, в Алма-Ате вышла о нем книжка, — лишь тогда он счел возможным восстановить связь с фронтовым товарищем..
Ответственность непосредственных виновников произвола не должна создавать у всех остальных сладостное чувство собственной безгреховности: «Мы не ведали, не понимали, были заняты другим…""Не знали, не ведали…»? Ну так получайте…
С невосполнимым опозданием получаем мы правду; нехватка ее — в основе многих наших бед.
Повесть Анатолия Приставкина «Ночевала тучка золотая» — это война, ее уголок, не освещенный ни вспышками «катюш», ни россыпью победных фейерверков; тайна, порожденная не фронтовой необходимостью, но гнусностью замысла и осуществления. Теперь-то мы все видим, теперь читаем у А. Приставкина о детдомовцах-близнецах Кузьменышах, отправленных из Подмосковья в благодатный край — на Кавказ, где сказочно тепло и сытно.
Голод, испепеляя человеческую душу, превращает ее в пустыню, сводит все мысли, желания, надежду к одному — наесться досыта.
Души в повести детские; судьбы, искореженные войной, сиротством, уголовщиной. Беспризорный, беспощадный мир. Со своими законами и своим беззаконием. Но и за детдомовской оградой справедливость, правда не в чести. Не только малолетние герои, находящиеся рядом с ними взрослые, но и мы, сегодняшние читатели, минутами испытываем оторопь. Сам писатель не без удивления вспоминает свое нищее детство, бродяжничество; неужто так было? Было со мной, было с Кузьменышами, было с переселенцами, было с изгнанными чеченцами? То же чувство сопутствует А. Приставкину, когда он рассказывает о России, пришедшей в движение, — все спешат, едут. На Кавказе, куда привезли бездомных сирот, дозревают поля, зреют яблоки, цветут цветы. И нигде ни одного человека. Тишина, пустота усиливают недоумение, страх. Когда выстрелы и взрывы нарушат тишину, до ясности будет еще дальше.
Все тягостно переплелось, у каждого своя правда, исключающая чужую. Нет единой, всем одинаково необходимой правды. К ней-то идет А. Приставкин, вовлекая и нас в неторопливое, подспудное движение мысли. Так не согласующееся с полной драматических происшествий, хулиганских выходок, утрат и обретений жизнью колонистов/ Несмотря на голод и страх, несмотря на привычку и необходимость обманывать, изворачиваться, воровать, они остаются детьми, одновременно жадными и щедрыми, трогательно наивными и не по годам умудренными. Взаимоисключающие свойства не уравновешиваются, находясь в постоянном противоречии, и если взрослые в повести более или менее определенны, у каждого своя краска, позволяющая составить о нем твердое представление (пожалуй, слишком твердое и слишком быстро), с детьми так не получается. Они непредугадываемы, как и события, свидетелями, участниками которых им суждено стать.
Это совсем не те интригующие «вдруг», что чаще всего придают увлекательность повествованию о детских затеях и шалостях, не романтика блатного сообщества малолеток, лихой мордобой и непременное торжество юного Робин Гуда. Это трагедия ребенка, делающего свои первые шаги, не понимая, что творится вокруг, почему невинно гибнут люди — близкие ему и далекие. Далекие могут стать близкими, а близкие, вроде директора подмосковного детдома, — отъявленными врагами. А. Приставкин приводит подлинную фамилию жулика-директора, запомнившуюся ему на всю жизнь. Подлинные фамилии носят и колонисты. Писатель не отказывается от слабой надежды: кто-нибудь уцелел, откликнется… В повести он един в двух лицах — автор, составляющий мучительную картину, и — колонист, один из Кузьменышей, собственным бесприютным детством оплативший право на местоимение «мы».