— Я уже принимала Дарвон раньше. Он не помогает мне.
— Здесь концентрация выше.
— Выше концентрация? — переспрашивает она, медленно переводя взгляд с коробочки на него.
В ответ он только глупо улыбается. Говорить он уже просто не может. Точно так же было, когда он впервые узнал женщину на заднем сидении автомобиля его друга и вернулся домой уже очень поздно. Когда мать спросила его, как он провел сегодня время, он точно так же глупо улыбался ей в ответ, как и сейчас.
— А я смогу их разжевать?
— Не знаю. Думаю, что их можно просто проглотить.
— Ну, хорошо. Только смотри, чтобы никто ничего не увидел.
Он вынимает из коробочки пузырек, открывает пласты массовую крышечку и вытаскивает из него ватку, прикрывающую пилюли сверху. Смогла бы она проделать все это практически одной левой рукой, которая, к тому же, болтается в воздухе, как поврежденный вертолет. Поверят ли они этому? Он не знает. Может быть, об этом даже никто и не задумается. Кому какое дело, в конце концов.
Он вытряхивает на ладонь шесть капсул и украдкой наблюдает за тем, как она смотрит на него. Это много. Слишком много. Даже она должна понимать это. Если она скажет сейчас что-нибудь об этом, он сейчас же ссыплет все обратно и даст ей одну обычную болеутоляющую таблетку, применяемую при артрите.
По коридору быстрыми шагом проходит сестра, и он, замерев, быстро отгораживается от нее спиной. Каблучки процокали мимо. Руки, пытающиеся собрать капсулы вместе, трясутся.
Его мать не говорит ничего и только смотрит на пилюли, ни о чем не подозревая, как если бы это были просто обычные пилюли.
— Ну, давай, — говорит он ей своим обычным голосом, как ни в чем не бывало, и вкладывает первую капсулу ей в рот.
Она пытается разжевать желатиновую оболочку беззубыми деснами и морщится.
— Что, горькие?
— Да нет, не очень.
Он дает ей следующую пилюлю, еще одну… Она все так же мусолит их деснами перед тем, как проглотить. Четвертая… Отпив глоток воды через трубочку, она улыбается ему и он с ужасом видит, как ядовито-желтым стал ее язык. Если с силой надавить ей сейчас на живот, а еще лучше ударить по нему, то ее вырвет и смерть, которую она проглотила только что, окажется на простыне. Но он не может. Он никогда не мог ударить свою мать.
— Посмотри, пожалуйста, ноги вместе?
— Проглоти сначала еще вот эти. Он дает ей пятую пилюлю… И шестую… Потом смотрит, вместе ли ее ноги. Вместе.
— Я, пожалуй, посплю немного, — говорит она.
— Ол райт. А я пойду попью.
— Ты всегда был очень хорошим сыном, Джонни. Уголком простыни он тщательно стирает с пузырька отпечатки своих пальцев и ставит его в коробочку, проделав то же самое и с ней. Коробочку он вкладывает обратно в кошелек, а крышку от пузырька оставляет на тумбочке, не забыв потереть и ее. Кошелек он тоже кладет на тумбочку, хладнокровно рассуждая при этом: «ОНА ПОПРОСИЛА МЕНЯ ДОСТАТЬ ЕЙ КОШЕЛЕК ИЗ ПАЛЬТО, ЧТО ВИСИТ В СТЕПНОМ ШКАФУ. Я СДЕЛАЛ ЭТО ПЕРЕД САМЫМ СВОИМ УХОДОМ И ХОТЕЛ ПОМОЧЬ ЕЙ ВЫТАЩИТЬ ОТТУДА ТО, ЧТО ЕЙ БЛО НУЖНО, НО ОНА СКАЗАЛА, ЧТО СПРАВИТСЯ САМА И ПОПРОСИТ ПОТОМ СЕСТРУ ПОЛОЖИТЬ КОШЕЛЕК ОБРАТНО».
Он выходит из палаты и, быстро дойдя до питьевого фонтанчика, жадно припадает к нему губами. Над фонтанчиком висит зеркало и, выпрямившись, он пристально и долго смотрит в него на свой язык.
С замиранием сердца он возвращается в палату и видит, что она уже спит. Руки беспомощно разбросаны по простыне. Вены на них пульсируют то сильно, то едва заметно и очень неритмично. Он целует ее в лоб. Ее веки слабо вздрагивают, но не открываются. Все… Остановить это уже невозможно. Он чувствует, как на него наваливается какая-то прострация — ему ни хорошо, ни . плохо. Ему все равно.
Он выходит из палаты на ватных ногах и пытается сосредоточится на чем-нибудь постороннем. Все равно, на чем — лишь бы на чем-нибудь другом. Бесполезное занятие. Он снова возвращается в палату и выливает себе за шиворот почти полный стакан воды. Холодная вода немного приводит его в чувство, и вдруг его осеняет — ведь он только что чуть не выдал себя с головой. Он достает из кошелька коробочку с пилюлями и прижимает ее и пузырек к ее почти уже безжизненным пальцам, чтобы на них остались их отпечатки. Затем, аккуратно придерживая их уголком простыни, снова возвращает их в кошелек, а кошелек на тумбочку. Проделав это, он быстро, не оборачиваясь, выходит из палаты.
Возвратившись домой, он автоматически усаживается в кресло, даже не разувшись, и включает телевизор, но совершенно не воспринимает того, что там показывают. В мозгу болезненно пульсирует только одна мысль: «Как жаль, что я не поцеловал ее еще хотя бы один раз…» Совершенно забыв о пиве в холодильнике, он вливает в себя стакан за стаканом холодную воду и ждет звонка из клиники.
На посошок
В четверть одиннадцатого, когда Херб Тукландер уже собрался закрывать свое заведение, в «Тукис бар», что находится в северной части Фолмаута, ввалился мужчина в дорогом пальто и с белым, как мел, лицом. Дело было десятого января, когда народ в большинстве своем только учится жить по правилам, нарушенным в Новый год, а за окном дул сильнейший северо-западный ветер. Шесть дюймов снега намело еще до наступления темноты, и снегопад только усиливался. Дважды Билли Ларриби проехал мимо нас на грейдере, расчищая дорогу, второй раз Туки вынес ему пива, из милосердия, как говаривала моя матушка, и, Господь знает, в свое время этого пива она выпила сколько надо. Билли сказал ему, что чистится только главное шоссе, а боковые улицы до утра закрыты для проезда. Радио в Портленде предсказывает, что толщина снежного покрова увеличится еще на фут, а скорость ветра усилится до сорока миль в час.
В баре мы с Туки сидели вдвоем, слушая завывания ветра да вглядываясь в языки пламени в камине. «Давай на посошок, Бут, — говорит Туки. — Пора закрываться».
Он налил мне, потом себе, тут открылась дверь и вошел этот незнакомец, обсыпанный снегом, словно сахарной пудрой. Ветер тут же полез в бар снежным языком.
— Закрывайте дверь! — орет на него Туки. — Или вас воспитывали в сарае?
Никогда я не видел более перепуганного человека. Он напомнил мне лошадь, которая весь день ела крапиву. Он вытаращился на Туки, пробормотал: «Моя жена… моя дочь…» — и повалился на пол.
— Святой Иосиф, — говорит Туки. — Закрой дверь, Бут, ладно?
Я подошел и закрыл дверь, борясь с ледяным ветром. Туки опустился на колено рядом с мужчиной, приподнял голову, похлопал по щекам. Тут я увидел, что выглядит парень паршиво. Лицо уже покраснело, на нет появились серые пятна. А тот, кто пережил в Мэне все зимы с тех самых пор, когда президентом был Вудро Вильсон (это я о себе), знает, что эти серые пятна — верный признак обморожения.
— Отключился, — прокомментировал Туки. — Принеси-ка бренди.
Я взял с полки бутылку, вернулся. Туки расстегнул парню пальто. Он чуть оклемался: глаза приоткрылись, он что-то забормотал, но очень уж тихо.
— Налей чуток.
— Чуток? — переспрашиваю я.
— Бренди — чистый динамит, — отвечает он. — А ему и так сегодня досталось.
Я плеснул бренди в стопку, посмотрел на Туки. Тот кивнул.
— Лей прямо в горло.
Я вылил. Реакция последовала незамедлительно. Мужчина задрожал всем телом, закашлялся. Лицо покраснело еще больше. Глаза широко раскрылись. Я обеспокоился, но Туки усадил его, как большого ребенка, стукнул по спине.
Мужчина попытался выблевать бренди, Туки стукнул его снова.
— Нельзя. Продукт дорогой.
Мужчина все кашлял, но уже не так натужно. Тут я смог приглядеться к нему. Судя по всему, из большого города, откуда-то к югу от Бостона. Перчатки дорогие, но тонкие, так что на руках наверняка серые пятна, и ему еще повезет, если он не потеряет палец-другой. Пальто дорогое, это точно, триста долларов, никак не меньше. И сапожки, едва доходящие до щиколоток. Я подумал, а не отморозил ли он мизинцы.