Холмик был усеян кустиками голубики и брусники. Сперва я поворачивался с боку на бок, объедая окрестности, потом стал переваливаться подальше, а вскоре мне надоела и синяя голубика и красная брусника. Я улегся на спину, заложив под голову руки. Земля была где-то внизу, я ее не видел. Меня со всех сторон окружило смиренное голубоватое небо, оно было очень низко, словно, как и все в этом краю, стояло над землей, покорно склонив голову. Мне стало до боли жалко, что небо такое униженное, я чуть не всхлипнул от сочувствия. Потом мысль моя унеслась к недавним товарищам Анучину, Липскому, Потапову, Хандомирову, Альшицу. Где они, что с ними? Вкалывают в котловане, собираются каждый час в кружок, чтоб обменяться новостями и слухами – по-местному, «парашами», – и снова рубят ломами неподатливую землю? Что ждет их вечером – штрафной паек за невыполнение норм и новые, горячечные, как бред параноика, «параши», единственное их утешение? Я вспомнил насмешливые слова Журбенды: «Я верю „парашам“ только собственного изготовления». Он умел изготавливать яркие известия, этот Журбенда! Но, боже мой, как жидок стал бы суп, как черен и тверд был бы урезанный кусок хлеба, не сдабривай мы его добрым слухом, надеждой, пусть и вздорной, но поддерживающей душу! Я снова жил с недавними друзьями, горевал их горестями, изнемогал их усталостью. Во мне рождались печально-иронические стихи, закованный в рифмы стон души:

Нигде нет осени страстней и краше,
Чем эта осень заполярных гор.
Нигде так пышно не цветут параши,
Как в недрах этих рудоносных нор.
Над озером кружатся куропатки,
Последний в тундре собирая корм.
У бригадира – желчные припадки
И на доске – невыполненье норм.
И, согнутый еще не ставшей стужей,
Уныло вспоминая разный хлам,
Я жадно жду уже привычный ужин
Параш штук шесть и хлеба триста грамм.

Я торопливо записал эти строфы в блокнот и повеселел. Теперь я мог спокойно возвращаться в цех. Я чуть ли не бегом кинулся назад. У наружной двери меня встретил Тимофей. Он в волнении замахал руками.

– Где ты пропадал? Я кричал, кричал тебя… В цех приехал Завенягин, он осматривает одно помещение за другим. Через несколько минут дойдут до твоей комнатушки. Торопись прибраться!

Я поспешил к себе. В комнате уже было прибрано и пусто. Я раскрыл потенциометр, засунул в муфельную печь платиновую термопару и включил подогрев. Пусть они приходят, я смогу притвориться, что у меня важное занятие. В муфельной печи прокаливались порошки разных никелевых сплавов.

Я ждал появления Завенягина с волнением. И не потому, что он был начальником комбината и лагеря, почти бесконтрольным владыкой надо мной и еще над тридцатью тысячами таких, как я. Во мне не воспитали особого почтения к начальству. Я уважал людей, а не должности, ум, а не положение, душу, а не чин. Но бывали случаи, когда человек сам определял свою должность, умом достигал положения, не разделял души и чина… В этом прославленном имени «Завенягин» таилась немаловажная частица моей собственной души, оно дышало мне романтикой пока еще недавней моей юности. Я услышал о нем семь лет назад. В уральской степи воздвигался мощный комплекс металлургических заводов, чуть не каждый день в газетах печатались сводки о ходе строительства, мы пробегали их с жадностью, как фронтовые донесения. Тогда и прозвенела на весь мир фамилия директора Магнитогорского комбината, этого самого Авраамия Павловича Завенягина, который должен сейчас зайти в мою комнатушку. В те далекие годы он был худ, молод, с аккуратно подстриженными усиками. Каков он сейчас?

В комнату вошла раскрасневшаяся Ольга Николаевна, за ней, согнувшись в дверях, проследовал широкоплечий мужчина со знакомыми усиками. Он вопросительно посмотрел на меня. Я поклонился, он ответил.

– А здесь у нас точные измерения, – говорила Ольга Николаевна. – Проверяются и налаживаются приборы, исследуются потенциалы растворов. – Она быстро взглянула на разогревшуюся муфельную печь. – Сейчас, например, в тиглях проходит обжиг порошков по строгому температурному графику.

Повернувшись к ним спиной, я записал, что показывали мои термопары, чтобы подтвердить строгость температурного режима. Завенягин ходил по комнате, с любопытством осматривал приборы, брал их в руки. Потом он дотронулся до батареи, и на лице его появилось удивление.

– У вас центральное отопление? А где вы достали котел?

– Да вы же сами разрешили его взять с базы Техснаба.

– Загадка решена! – сказал Завенягин с облегчением. А ведь, а в Техснабе голову потеряли – куда делся котел? Вот вы, значит, какая хищница. Буду, буду бояться вас.

– Да какая же хищница, Авраамий Павлович? А если и хищница, то с вашего благословения. Помните свою резолюцию?

– Помню, конечно. Но скажу по совести: знай я, что вы так легко его раздобудете, я бы поостерегся выдавать разрешение. Ожидали десяток этих котлов, пришло три, а визы на получение я накладывал заранее. Последний котел утащили из-под носа Металлургстроя, вот что вы сделали! Ну, владейте, владейте, раз удалось завладеть. Только не как начальнику, начальнику нельзя знать такие дела, просто как знакомому расскажите, как вы это проделали?

– Да нечего рассказывать, Авраамий Павлович. Приехали, погрузили и уехали!

Он смеялся, она хохотала. Она еще никогда не была такой красивой, как сейчас. Завенягин встал и снова кивнул мне.

– Идемте, Ольга Николаевна, мне еще в три места надо поспеть до вечера. Между прочим, выговор вам за изъятие котла, хоть по моему разрешению, но без визы самого Норильскснаба, я вам запишу. А с ваших заключенных ИТР на месяц сниму дополнительный паек. Не так для вас, как для других – острастка.

Проходя мимо меня, Ольга Николаевна задержалась. Лицо ее сразу стало сухо и жестко.

– Никуда отсюда не уходите, – приказала она тихо. – Хочу поговорить.

Она явилась обратно минут через пять. Я стоял у столика, она подошла к окошку. Мимо окошка прошелестела «эмка» начальника комбината.

– Уехал, – сказала она, улыбаясь. – Ну, все прекрасно. Ему понравился наш цех, особенно пристройки. Исследовательские работы он тоже одобрил. А что до выговора – переживу. Вам, правда, месяц без дополнительного пайка.

– Месяц – это недолго. А пристройки хорошие, – ответил я безучастно. – И исследования нужные.

Ольга Николаевна швырнула в угол папиросу. Ее подвижное лицо снова изменилось, в глазах вспыхнул гнев.

– Вы плохо ведете себя! Кто вам разрешил уходить в лесок? Стрелок намеревался объявить вас в побег, я еле отговорила. Вы забываете о своем положении!

– Да, я забыл о своем положении! – сказал я. – Я забыл, что я заключенный, то есть нечеловек, вернее недочеловек или получеловек. Я забыл, что мне нельзя удаляться от места работы дальше, чем на десять метров. Я забыл, что полагается стоять перед вольным, особенно перед начальником, навытяжку, руки по швам, голову склонив. Я забыл, что мне запрещены все естественные человеческие чувства – увлечение, радость…

– Перестаньте! – крикнула она, топнув ногой. – Что за истерика? Слушать не хочу!

Я отвернулся. Она закурила новую папиросу, прошлась по комнате. Она успокаивалась, я все больше кипел.

– Вести такие разговоры небезопасно, когда кругом столько ушей, как вы этого не понимаете? – сказала она. – Я начальник цеха, и на мне лежат…

– Права и обязанности, – докончил я, кланяясь. – Понимаю вас, Ольга Николаевна. Ваша обязанность – не допускать, чтобы заключенные забывали о том, что они заключенные. А право – наказывать заключенных карцером, если они все-таки забудутся. Интересно, во сколько суток кандея вы оцениваете мое поведение?