– Пойдемте в стеклодувную, – сказал начальник.

В стеклодувной Глазанов повторил свою просьбу. Наш стеклодув, тоже заключенный, знающий русский язык китаец, пообещал сделать стеклянный таймер по чертежу. Глазанов тут же передал ему приготовленный заранее чертеж.

Спустя несколько дней мы услышали запланированный взрыв. Мы дружно выскочили наружу за полчаса до взрыва – цеховые ходики, по которым мы устанавливали время, были механизмом с весьма своеобразным ходом, каждый боялся опоздать. Взрыв многих разочаровал. Человеческое ухо не способно различить разницу в одну десятую, тем более сотую доли секунды. Серия последовательных взрывов прозвучала нам единым грохотом. Зато поднявшееся над Рудной и Шмидтихой пылевое облако выглядело внушительно.

В этом сборнике рассказов о встречах с реальными людьми я старался сообщить, что происходило с ними и после того, как наше общение прекращалось. Скажу, что знаю, и о Глазанове. Мы еще не раз встречались и пока были в заключении, и после освобождения. Встречи были в Норильске – на совещаниях, при выполнении соприкасающихся работ, на лекциях – и в тундре, в короткие летние недели. Глазанов был великим любителем цветов и рано уходил за пышно расцветающими жарками, я тоже любил цветы, но рано не поднимался. Мы встречались на встречном ходу – он возвращался с огромным букетом, я только шел на добычу. Мы стояли, обмениваясь новостями и мыслями.

В конце 1945 года, когда взрыв ядерных бомб над Хиросимой и Нагасаки и подувший в международных отношениях ледяной ветер заставил форсировать в стране атомные работы, начался усиленный поиск талантливых физиков. Глазанов не мог не попасть в поле зрения руководителей нашей ядерной программы. Его вызвали в Москву, предложили исследовательские темы, дали квартиру. Он воссоединился наконец с женой и дочерью. Но работа поначалу не удовлетворяла. Привыкший к полной самостоятельности в Норильске, он сетовал в письмах, что делает «неизвестно что, неизвестно для чего и неизвестно для кого». Что он не просто ворчал, я убедился спустя несколько лет, когда стал печатать повести и роман о советских и зарубежных ядерщиках. Я тогда встречался с крупными деятелями нашей атомной эпопеи и с удивлением узнавал, что они, конечно, хорошо знали, чем занимаются сами, но имели часто очень туманное представление о том, чем занимается сосед, такой же крупный физик – так велика была степень засекречивания. Глазанов, как и следовало ожидать, быстро доказал, что ученого его масштаба негоже ограничивать мелкими работами для других тружеников науки, а надо поручать самостоятельные темы, достойные его дарования. Он стал подниматься вверх по научной лестнице. В последние годы жизни он работал заместителем директора по научной части знаменитого обнинского физико-энергетического института. А умер в шестидесятых годах. Вряд ли ему самому исполнилось шестьдесят лет. Ленинградская тюрьма тридцать восьмого года, ледяные зимы и пурги в Норильске никому не укрепляли здоровья.

Король, оказывается, не марьяжный…

Мой сосед по бараку, Сенька Штопор, в прошлом грабитель и шебутан, а ныне – усмиренный – слесарь пятого разряда на металлургическом заводе, обратился ко мне с просьбой:

– Серега, устрой мою маруху в вашем цеху. Доходит девка на общих. Сколько я денег на нее истратил, старшему нарядчику сапоги справил – не помогает! Будь человеком, понял!

– Человеком я был, хоть и не мог этого доказать с математической строгостью. И устроить в тепло женщину, истомившуюся на общих работах, тоже мог. Но хорошо зная Сеньку, я колебался: многие признаки показывали, что, слесарничая на заводе, он не забывал и своей старой специальности.

– Да ты не сомневайся! – зашептал Сенька. – Стану я тебя подводить? Где жру, там не гажу – закон!

Я уточнил-характеристику его марухи:

– Сколько лет? Где живет? Что умеет? Как работает?

Он дал на все вопросы исчерпывающие ответы:

– Годков – двадцать один, сок, понял! Все умеет, говорю тебе, такой бабы еще не бывало. И насчет производственного задания не беспокойся, не подведет!

Я сказал:

– Ладно, что смогу, сделаю. Вечером дам ответ. Сенька шел со мной на развод и – для силы – снабжал дополнительной информацией:

– Ляжки у нее – молоко с кровью. Налитые – озвереешь! На одной надпись до самого этого дела: «Жизнь отдам за горячую… !» На другой: «Нет в жизни счастья!»

– Иди ты! – не выдержал я. Он забожился:

– Сука буду! Век свободы не видать!

Наверное, мне не надо было вводить сенькину маруху в наш работящий коллектив. Но я не сумел отказать Сеньке. Мы с ним уже не раз «ботали по душам», выясняя то самое, о чем печалились надписи на ляжках его подруги, – есть ли в мире счастье? Сеньку счастье определенно обходило. Оно лишь отдаленно и лишь в раннем детстве общалось с ним, а верней, «прошумело мимо него, как ветвь, полная цветов и листьев», по точной формуле одного из моих любимых писателей, сказанной, правда, по совсем другому поводу. Сенька Штопор вспоминал свое детство как некий земной филиал рая – чистый домик, цветущий садик, речка в камышах, голуби на крыше, хмурый работящий отец, добрая хлопотливая мать, две сестры…

Впрочем, воспоминания были неотчетливы – прекрасные картинки в тумане. Зато изгнание из рая запомнилось отчетливо и навсегда – люди в кожанках, оцепившие дом, неистово рвущийся из чьих-то рук отец, зло рыдающая мать, рев двух коров, вытаскиваемых из хлева, ржанье уводимой куда-то лошади… Отец пропал года на три или четыре, да и вернулся не на радость – через несколько лет снова забрали – и уже навсегда.

– Началось раскулачивание, припомнили бате, что озорничал в гражданскую в какой-то банде, – говорил Сенька. – Мать и меня с сестрами, натурально, сослали, только я, не будь дурак, не захотел надрываться в уральском городке, куда нас привезли. Уже через три месяца дал деру. Сперва промышлял по мелочам, кое-как жил, потом пристал к Ваннику, может, слыхал, тут пахан был, мы звали его не иначе как Олегом Кузьмичом… Ну и поволокло по кочкам, такая выпала судьба.

– Пошел по стопам отца, – подытоживал я его исповедь.

– Да нет же, батя воевал, а я промышлял. Олега Кузьмича вскорости разменяли, а мы разбежались, каждый в особку. Ничего, на жратву хватало. Ты думаешь, я в лагере впервой? Третий срок отматываю, И еще, думаю, не один срок схвачу.

– Где мать и сестры, что с ними – не знаешь?

– Откуда же? Сразу все связи побоку…

– А зачем тебе новый срок схватывать, когда выйдешь на волю? – допытывался я. – У тебя теперь специальность неплохая – слесарь.

Он насмешливо подмигивал:

– Что такое срок? Лагерь. А нашему брату лагерь – дом родной, а на воле – отпуск. Повеселимся в отпуску – и опять на работу в лагерь. Вот такие дела, Серега. Тебе не понять, ты порченый. Книги, собрания, радио… нам на все это – с прибором!

Вот таков был Сенька Штопор, в юности Семен Михник, мой сосед и добрый собеседник. Не уважить такому человеку я просто не мог.

В цеху я пошел к начальнику. Начальник, если разговор шел не о научных фактах, обнаруженных в экспериментах, легко поддавался уговорам.

Так на нашем опытном заводике появилась маруха Сеньки Штопора, широкоплечая, румянощекая, толстозадая, веселая девка. Звали ее Стешкой, а фамилий у нее было столько, что все она сама не помнила. Ее определили в уборщицы. До обеда Стешка носилась с метлой и тряпкой, поднимая во всех помещениях пыль столбом, а после обеда пропадала. Меня это особенно не тревожило, но нашлись люди, близко принимавшие к сердцу ее таинственные отлучки.

В мою комнатушку – она называлась потенциометрической – пришел химик Дацис и мрачно пожаловался:

– Сергей Александрович, надо кончать это безобразие.

Я сидел у потенциометра и, забросив исследования электрических характеристик растворов, писал унылые стихи. Огромный, вспыльчивый и недобрый Дацис работал со мной в одной группе, и мы из-за сотых долей процента в анализах не раз ссорились до драк. Аналитик он был великолепный и не терпел, если подвергали сомнению его данные. У меня характер тоже был не сахарный.