Мы стояли окаменев, не дыша, и еще раньше, чем в легкие наши ворвался непроизвольно задержанный воздух, из ШИЗО стали выходить люди. Впереди четко шагал побледневший, но улыбающийся Семафор, за ним опустивший голову Васька Крылов, и – гуськом за Васькой – вся его бражка отказчиков. В руках у Васьки вихлялся топор, другие отказчики держали ножи. Васька бросил топор к ногам Грязина, ножи отобрали вохровцы. Семафор стал рядом с Грязиным и смотрел, как коменданты строят отказчиков в колонну для вывода на работу.
Грязин, ликуя, ударил Семафора по плечу. Тот засмеялся.
– Восемь ножей было у ребят, – сказал он, – Разъясните вашим вохровским Шерлок Холмсам, гражданин начальник, что они задарма едят казенный хлеб.
– Не восемь, а девять, – поправил Грязин ласково. – Ты забыл о своем ноже. Тоже придется сдать, Саша.
– Ах, еще мой! Лады, раз надо, так надо! – Семафор полез во внутренний карман и достал оттуда крохотный ножичишко, примерно с треть его боевой «пики». – Вот он. Получайте в натуре.
Грязин покачал головой.
– Это не тот, Саша.
– Как же не тот? Обыщите, если не верите! – Семафор с готовностью выворачивал свои карманы. – Или прикажите вашим сыщикам из вохры устроить вселенский шмон. Эти постараются.
– Постараются! У двенадцати бандитов не нашли, у тебя найдут! Не думал, что ты считаешь меня таким дураком.
Семафор выразительно пожал плечами, показывая, что говорить больше не о чем.
Спустя некоторое время, когда мы поближе познакомились, я напомнил Семафору об усмирении давно уже к тому дню расстрелянного за убийства Васьки Крылова.
– Объясните мне, Саша, вот что, – сказал я. – Откуда эта шайка брала еду? Ведь ясно, что они не сидели на «гарантии».
– Нет, конечно. Они столовались, будьте покойны – сало, мясо, сахар, одних тортов не хватало.
– Но как же это ускользало от глаз охраны? Ведь еду надо было проносить в карцер.
– А как от них ускользнули ножи и топор? Их тоже приносили снаружи. Попки, чего от них требовать! Повара знали, что, если они не накормят Ваську с его кодлом, нож в брюхо им гарантирован, как только те выйдут из кандея. Специально для таких дел имелось ведерко с двойным дном: вниз кладется что посытнее, а на второе дно наливается баланда – мешай ее черпаками, пока не надоест.
Я подумал и еще спросил:
– А почему вы не наказали поваров, когда узнали об их мошенничестве?
Он удивился моей непонятливости:
– А зачем мне их наказывать? Я не начальник лагеря, за воровство на кухне не отвечаю. И к чему? Это ведерко могло и мне при случае пригодиться. Никто из лагерных комендантов не гарантирован от штрафного изолятора. Вы думаете, я мало сидел в кандее?
Валя отказывается от премии
Женские бараки существовали в каждой из наших лагерных зон, но женщин и в лагере, и в поселке – «потомственных вольняшек» либо освобожденных – было много меньше, чем мужчин. Это накладывало свой отпечаток на быт в зоне и за пределами колючей проволоки. Женщины, как бы плохо ни жилось им в остальном, чувствовали себя больше женщинами, чем во многих местах на «материке». За ними ухаживали, им носили дары и хоть их порой – в кругу уголовников – и добывали силой, но добывали как нечто нужное, жизненно важное, в спорах – до поножовщины – с соперниками. Их не унижали фактом своего существования, не подчеркивали ежедневно, что ныне, в силу крупного поредения мужчин, они, женщины, хоть и приобрели первозначимость в труде и семье, но с какой-то иной вышки зрения стерлись во второстепенность. Женщины ценили свое местное значение, оно скрашивало им тяготы сурового заключения и жестокого климата. Я иногда читал письма уехавших подругам, оставшимся на севере: очень часто звучали признания – дура была, что не осталась вольной в Норильске, а удрала назад на тепло и траву. Есть здесь и тепло, и трава, только здесь я никому не нужна, а вкалывать надо почище, чем в Заполярье.
Такой порядок существовал до войны и первые годы войны, пока в каждую навигацию по Енисею плыли на север многотысячные мужские этапы. Война радикально переменила положение. Сажать в лагеря молодых «преступивших» мужчин стало непростительной государственной промашкой, их, наскоро «перевоспитав», а чаще и без этого, отправляли на фронт. Это не относилось, естественно, к «пятьдесят восьмой», но и поток искусственно выращиваемых политических заметно поубавился – до конца войны, во всяком случае. И вот тогда прихлест женщин в лагеря стал быстро расти. В основном это были «бытовички», хотя и проституток и профессиональных воровок не убавилось, они просто терялись в густой массе осужденных за административные и трудовые провины.
Хорошо помню первый большой – на тысячу с лишком голов – женский этап, прошагавший мимо нашего лаготделения в зону Нагорное, выстроенную для них. Коменданты и нарядчики еще с вечера разнесли по зоне потрясающую весть – в Дудинке выгружают женщин, ночью их повезут в Норильск, днем они прошествуют на Шмидтиху. Из нашей зоны был хорошо виден вокзал внизу, и еще с утра свободные от работ высыпали к проволочным оградам – не пропустить прихода поезда с женским этапом. В нормальный день стрелки на вышках не подпустили бы так близко к «типовым заборам» отдельных заключенных, соседство зека с проволокой можно было счесть и за попытку к бегству с вытекающими из того последствиями. Но сейчас у проволочных изгородей толпились не единицы, а сотни, и ни один не рвался в ярости либо в отчаянии рвать проволоку – «попки» благоразумно помалкивали.
Я в эти дни выходил в вечернюю смену и, конечно, не захотел пропустить женского этапа. Но в низины зоны – она строилась террасообразно, вокзал лучше был виден из нижних бараков – не пошел, там уж слишком густела толпа, а пристроился недалеко от вахты – здесь тянулось шоссе от вокзала до рудника открытых работ и угольных шахт.
– Подходят, подходят! – заорали из нижней толпы.
Выгрузка этапа всегда дело долгое, а женского этапа особенно. Женщины, в отличие от даже самых непокорных уголовников, мало считаются с криками и руганью конвойных. И прошло не меньше часа от прихода поезда, прежде чем мы увидели ряды женщин, медленно поднимавшихся по горной дороге мимо нашего лаготделения.
Это был первый чисто женский этап, который мне довелось видеть – и он врубился в сознание навсегда. Еще многие тысячи женщин должны были прибыть в Норильск, еще многие годы поставка в лагеря женщин составляла важную долю героических трудовых усилий государственной безопасности. Но картина, подобная той, что открылась мне в первом этапе, уже так незнакомо ярко не повторялась. Шел сорок третий год самого кровавого столетия в истории человечества, шла самая жестокая война из всех, какие человечество знало. До нас, нестройно толкающихся у проволочного забора и живших в искусственном, сравнительно благополучном мирке, вдруг страшным обликом дошло, какие сегодня условия на «материке», на воле, которой нам всем так не хватало, к которой мы так жадно стремились…
День был неровный и недобрый, шел сентябрь, самый непостоянный месяц в Заполярье. В дни этого месяца бывает, что светит солнце, и красно пылают тундровые мхи и кустики, томным золотом сияют лиственничные лески. Но бывают и муторные ледяные дожди, и первые снежные метели, и гололеды, рвущие электролинии и обламывающие ветви деревьев. В тот день была просто плохая погода, без особых выбрыков природы. Глухое небо просеивало мелкий дождь, под ногами хлюпало. С верховьев Угольного ручья – междугорья Шмидтихи и Рудной – дуло по-обычному, то есть для нас уже привычно, для новичков севера – нестерпимо. Мы стояли у проволочных изгородей и смотрели на женщин, а женщины шли мимо и смотрели на нас. Мы с нетерпением ждали встречи с женским этапом, готовились, уверен, приветствовать подружек по несчастью веселыми криками, шутками, острыми лагерными словечками. Вместо криков и шутливых поздравлений мы молчали. Мы были подавлены. Не я один, все, стоявшие по эту сторону проволочного забора. Мы реально увидели картину, казавшуюся каждому непредставимой.