В лагере уже начали выдавать зимнее обмундирование, но пока получали его строители, работавшие на открытом воздухе. В нашей эксплуатационной зоне лишь геологов снабдили полушубками, остальные еще носили летне-осеннюю одежду – кто щеголял в телогрейках первого срока и кожаных сапогах, кто кутался в «беу» на плечах и чиненную сто раз обувь. Но какая бы одежда ни была на нас, мы не мерзли и не мокли. Лагерное начальство твердо – по собственному неоднократному опыту – знало, что плохая одежда неотделима от множащихся невыходов на работу. А массовые невыходы грозят выговорами и наказаниями и даже – тоже было проверено – грозным вопросом: «А по чьему вражескому заданию вы систематически срываете план?..» И летняя одежда у нас была летней одеждой для севера, в ней можно было перебедовать и неморозные снега, и неледяные ветры, и промозглую сырость с дождем.
А мимо нас тащились трясущиеся от холода, смертно исхудавшие женщины в летней одежде – да и не в одежде, а в немыслимой рвани, жалких ошметках ткани, давно переставших быть одеждой. Я видел молодые и немолодые лица со впавшими щеками, открытые головы, открытые ноги, голые руки с трудом тащившие деревянные чемоданчики или придерживавшие на плечах грязные вещевые мешки. И меня, и всех, кто стоял со мной у забора, резануло по сердцу – в этапе были и совершенно босые, даже тряпок, скрепленных веревками, не было у них. Женщины двигались по диабазовому щебню нашей горной «грунтовки», кто проваливался с хлюпаньем в лужи, кто вскрикивал, напарываясь на острый камень.
– Сволочи! – прошептал кто-то около меня. Я догадывался, к кому относится это проклятье.
Вдоль женского этапа, с винтовками наперевес, браво держа дистанцию, вышагивала охрана. Не знаю, чего уж наши стрелочки боялись – того ли, что женщины бросятся через колючую проволоку к нам, не добредя до своей законной «колючки», или что повалятся наземь перед нашей вахтой? Возможно, им хотелось показать нам и этапу, что они начальство, вершители судеб людей низшего сорта и верные охранители тех, кого надо охранять от таких, как мы. Но только проходя мимо нас, они громко и сердито покрикивали: «Не сбивать шагу! Держи равнение! Пятерка, шире шаг! Кому говорю – не высовываться! Эй ты, иди вперед, а не вбок!»
Женский этап двигался в гору в молчании, женщины не переговаривались между собой, не перекликались с нами. Только одна вдруг восторженно крикнула соседке, когда они поравнялись с вахтой:
– Гляди, мужиков сколько!
– Живем! – отозвалась соседка.
Я потом выспрашивал знакомых, наблюдавших женский этап, слыхали ли они еще какие-нибудь восклицания, обращения. И все подтверждали, что этап в тысячу женщин проследовал мимо нас в молчании. Только эти две женщины, которых я слышал, как-то выразили веру в наше доброе отношение и надежду на улучшение жизни.
В нашей зоне допоздна не стихали шумные разговоры. Нас словно прорвало, когда последняя пятерка этапа прошла угловую вышку. Я постоял, послушал, что говорят, и воротился в свой барак – готовиться к вечерней смене. Но и на заводе – в управлении, в цехах, в конторах только и бесед было, что о женском этапе.
– Ну, голодные же, ну, доходные – страх смотреть! – кричал один.
– Подкормятся. Наденут теплые бушлаты и чуни, а кто и сапоги, неделю на двойной каше – расправятся. Еще любоваться будем! – утешали другие.
– Надо подкормить подруг! – говорили, кто был помоложе. – Что же мы за мужики, если не подбросим к их баланде заветную баночку тушенки.
– … буду, коли своей не справлю суконной юбчонки и, само собой, настоящих сапог! – громко увлекался собственной щедростью один из молодых металлургов. – У нас же скоро октябрьский паек за перевыполнение по никелю. Весь паек – ей!
– Кому ей? Уже знаешь, кто она? – допытывался его кореш.
Металлург не то удивлялся, не то возмущался.
– Откуда? Еще ни одной толком не видал. Повстречаемся, мигом разберусь, какая моя. И будь покоен, смазливая от меня не уйдет.
– Вот как повстречаться? – деловито прикидывал опытный лагерник. – В какую промзону их выведут? Если на рудник и шахту, пиши пропало – там местных мужиков навалом. На разводе еще поглядим на красуль. А чтоб по-хорошему – не пощастит!..
– Нечтяк! – радостно кричал тот же металлург. – Выпрошу у знакомого коменданта пропуск на рудник – и подженюсь до освобождения.
Мой друг Слава Никитин, механик плавильного цеха, поделился со мной своими скорбными наблюдениями над женским этапом:
– Что делается на воле, Сергей? Юбку одна придерживала рукой, чтобы шматьями не отвалилась. Руки голые, шея голая, на голове одна волосяная кудель… И все в своем домашнем, ни на одной казенного. Ну, поизносились на пересылках и на этапе, понимаю. Но хоть бы одно настоящее пальто, хоть что-то похожее на настоящее платье…
– Война, Слава. И голодуха в тылу. Были, наверное, у каждой и пальто, и хорошее платье, и ботинки. У кого украли на пересылках, другие отдали за подкормку. Голод не тетка, слышал такую философскую истину?
Мысль Славы, всегда прихотливая, скакнула в сторону.
– Ты их хорошо рассмотрел? Я всех сразу определил. Ты знаешь, я физиономист.
– Красивых не приметил, – осторожно высказался я. – Так, средней стати. Женщины, в общем, как женщины. С печатью времени на челе.
– Причем здесь чело? Стихи, наверное? Красивая, некрасивая – не физиогномистика, а парикмахерское любование. Я вот о чем. «Пятьдесят восьмую» видно издалека, их не было, за это ручаюсь. И блатных не густо, десятка два-три от силы. Короче, бытовички. Чего-то по случаю уворовала, почему-то в колхозе не дотянула трудодней, на работу без оправдания не вышла… В общем, народ, а не интеллигенция. Нам шили преступления, каких в натуре не было. Этим и шить не понадобилось, сами преступали законы. У каждой своя вина.
– Что называть преступлениями, Слава? И вообще: в ту ночь, как умерла княжна, свершилось и ее страданье, какая б ни была вина, ужасно было наказанье.
– Опять стихи? – подозрительно осведомился он. – Поверь моему дружескому слову, когда-нибудь тебя за стихоплетство…
– Стихи, Слава. Только не мои. Мне до таких стихов, как Моське до слона.
– Это хорошо, что не твои. Рад за тебя, – сказал он, успокоенный. – Не то услышит грамотный стукач и накатает, что стихотворно клевещешь на государственную политику справедливого возмездия за преступления. В смысле строгого наказания всего народа за самую малую вину перед народом. Это тебе будет не умершая княжна.
В рассуждениях Славы Никитина я не всегда различал, где он серьезен, а где иронизирует.
Он, конечно, был физиономист, но особого толка – находил с первого взгляда в лицах то, чего в них и в помине не было. Особенно это проявлялось, когда он предсказывал скверные намерения и скрытые преступления по тому, как человек смотрит исподлобья, либо по хитрой улыбочке, по нехорошему голосу, по порочным, а не трудовым морщинам на щеках. Он хорошо знал уголовников и ненавидел их – это помогало правдоподобно предсказывать, что они совершат в любой момент. Но с нормальными людьми он чаще ошибался, он мало верил в исконную добропорядочность человека. Я как-то сказал ему, что Гегель считал человека по природе своей злым, а не добрым – и с этой минуты Слава уверился, что в истории был один настоящий философ – конечно же Георг Вильгельм Гегель. А если Слава ошибался, и объект его обвинительной физиогномистики не совершал скверных поступков, Слава вслух утешался: «Трус, не посмел на этот раз. Но ты еще увидишь – такое вытворит, что охать и хвататься за голову!»
Ошибся Слава и в классификации женского этапа. «Пятьдесят восьмая» статья присутствовала не густо, но все же была. А профессиональной воровкой и проституткой в этом этапе являлась чуть ли не каждая третья. Со следующими этапами их еще прибывало. Профессия, названная древнейшей, была не только первой из человеческих профессий, но и самой живучей. Формально за проституцию не преследовали, реально же активистками этого, видимо, очень нужного ремесла забивали все лагеря страны. Норильск не составлял исключения.