Время от времени дверь будки отворялась, врывался на секунду свист и гуд, входил чернобровый, чисто выбритый мастер и исполнял свою работу: поглядывал на световые сигналы, на исчирканную черными линиями самопишущих приборов бумагу-миллиметровку. Потом уходил. Эти вторжения не прерывали заседания.
Закурив, Онисимов обратился к Земцову:
– Послушаем, Николай Федотович, тебя. Как тут, на доменном фронте, обстоят дела?
Шахматист-доменщик поднялся. Баском, не торопясь, выдерживая паузы и порой двумя пальцами оттягивая выпяченную нижнюю губу – ему был свойствен такой жест, – Земцов обстоятельно, в динамике разобрал работу здешнего цеха. Сам отвел необоснованные возможные нападки. Тем, кто тут присутствовал, было ведомо: в промышленности и на транспорте еще длилась полоса тяжелого разлада, расстройства, вызванного арестами миновавших недавно годов. Об этом, впрочем, говорить не полагалось. Итоги выплавки металла в 1939-м были печальны. И лишь к середине 1940-го – того, о котором сейчас на этих страницах идет речь, – сталелитейная промышленность, как и другие отрасли хозяйства, начала понемногу выправляться. Но еще неуверенно, с перебоями, с откатами.
С той же улыбкой, то покровительственной, то иронической, Земцов описал нигде еще не виданный способ форсировки хода домны и достойные удивления конструкторские новшества, введенные на одной из печей директором Кураковки.
– Результаты, конечно, оказались плачевными, – сообщал Земцов. – Да и могло ли быть иначе, если тут нарушена азбука доменного дела? Она требует дать полную волю восходящему потоку газа, а наш неуемный экспериментатор, увлеченный собственными теоретическими домыслами, о которых, к сожалению, еще помалкивает мировая техническая литература, взял да и стиснул горло доменной печи. И, разумеется, лишь хлебнул горя.
Конечно, и Кураковка страдала в те времена из-за того, что подача электроэнергии сократилась, нередко вдруг и вовсе прерывалась, качество поступавших на завод плавильных материалов резко ухудшилось, да и тех постоянно не хватало, рудный двор оставался без руды, завалка домен шла с колес. Онисимов, назначенный в такую пору наркомом стали, днями и ночами, бывало, следил из Москвы за продвижением к заводам чуть ли не каждого состава с рудой или известняком. Хроническая нехватка рабочих, текучесть, особенно там, где еще применялся отживший тяжелый ручной труд, тоже мучила Кураковку.
Земцов не затушевывал этих трудностей. В таких условиях доменный цех, справедливость требует это отметить, – здоровяк-инженер опять приостановился, потянул двумя пальцами нижнюю губу, – доменный цех все же добился некоторых успехов. Кривая выплавки постепенно идет вверх. Можно ли, однако, этим удовлетвориться? Нет, плановое задание ни на одной печи еще не выполняется. Имеют место серьезнейшие промахи, а то и – извините прямоту, Петр Афанасьевич, – пороки заводского руководства.
– Изучив дело на месте, – продолжал Земцов, – мы выяснили следующее: тяжелое положение, в котором по сей день, находится доменный цех, вызвано не только объективными причинами, но так же и тем, что Петр Афанасьевич по молодости, – с улыбкой, в которой читалось снисхождение, Земцов приглаживал пухлой рукой тронутый проседью ежик, тотчас вновь торчмя встававший, – по молодости, по горячности, мне особенно понятной, и меня когда-то числили в изобретателях, увлекся беспочвенным, необоснованным или, позволю себе на правах старшего товарища такое выражение, дурным экспериментированием.
Петр молча слушал, казался спокойным. Только мгновениями поигрывали желваки. Да на загорелом с белым косым шрамом лбу обозначалась вертикальная, устремленная к переносью черточка. Онисимов резко спросил:
– Кто тебе разрешил эти затеи?
– Я говорил начальнику главка о своей конструкция. Он не возражал против того, чтобы это опробовать, изучить.
Онисимов задал вопрос Миниху:
– Ты подтверждаешь?
– Такого разговора, Александр Леонтьевич, я не помню.
– Так кто же разрешил? – повторил Онисимов. – И где это задокументировано? Петр не ответил.
– Кем же ты тут себя воображаешь? Удельным князьком, что ли? Доверили тебе завод, а ты, не угодно ли, воспользовался: дай-ка, займусь за государственный счет своими выдумками. Завод для тебя собственная вотчина? Так тебя прикажешь понимать?
– Я убежден, – произнес Петр, – что рано или поздно мои способ восторжествует во всей металлургии. И принесет…
– Я… Я… – оборвал Онисимов. – Поменьше якай! Странно, каким образом ты, выросший в рабочей семье, набрался этакого анархического индивидуализма. Фу-ты ну-ты, подумаешь, исключительная личность! Считаешь, что советские законы не для тебя писаны?
– Этого я не считаю.
– Почему же самовольничаешь?
– Но мой способ вызван самой жизнью. Именно наша советская металлургия…
– Наша металлургия нуждается, прежде всего, в строгом порядке. А ты его первый нарушаешь! Немудрено, что и в цехах у тебя разболтана технологическая дисциплина. Нам нужны не чудеса, которые ты сулишь, а будничная неустанная работа по наведению порядка. За такие номера, которые ты тут выкидываешь, тебя для примера иным прочим следовало бы снять, но пока ограничиваюсь предупреждением. И всю эту музыку, твою отсебятину, потрудись прекратить. Немедленно прекратить!
Покончив на этом с конструкторскими вольностями Петра Головни, нарком объявил двухчасовой перерыв, и вышел из цеха.
40
Лишь поздней ночью завершился разбор нужд и недочетов доменного цеха. Были записаны конкретные указания, решения, которым затем предстояло войти особым разделом в приказ, что оставит здесь нарком.
В два или в три часа ночи Онисимов отпустил заседавших. Такой режим он неизменно выдерживал, посещая заводы. Работники наркомата, которые ему сопутствовали в поездках, звавшие себя с горьковатым юмором его лошадками, возвращались на ночлег всегда измочаленными, наголодавшимися, загнанными. А сам он, будто отлитый из сверхпрочной стали, оставался свежим, сохранял остроту языка, остроту взгляда.
Покинув цех, нарком, сопровождаемый директором, пересек теснину рельсовых путей, – налощенные колесами стальные полоски мутно поблескивали под заводским слегка багровеющим небом, – выбрался на асфальтовую дорожку, где уже дежурила, ждала машина. Другая, предназначенная для его спутников, умчалась минуту назад, невдалеке еще виднелась удаляющаяся красная точка заднего фонарика. Вот и она скрылась. Шумы ночного завода казались приглушенными. Лишь иногда врывался лязг или свистящий резкий звук.
– Прошу вас, – проговорил Петр, – разрешите мне на одной печи изучать мой способ.
– Опять двадцать пять, – сказал Онисимов. – Пройдемся, проводи меня немного.
Они зашагали по краю дорожки. Следом, не обгоняя наркома, поползла машина. Онисимов недовольно оглянулся. Он и в Москве не допускал, чтобы автомобиль когда-либо следовал за ним, приноровляясь к его шагу, считал барственной такую манеру. Подойдя к водителю, распорядился:
– Поезжай к главным воротам. Подожди меня там.
И вернулся к Петру.
Некоторое время они шли молча.
– Подумалось сейчас о флокенах, – произнес Онисимов.
Интонация была мягкой, доверительной. Он словно отбросил свою всегдашнюю броню официальности.
– О флокенах?
Обоим был отлично известен этот специальный металлургический термин, обозначавший не распознаваемый в те времена никакими приборами порок стального слитка.
Наука выяснила лишь, что флокен вызывается мельчайшим, почти микроскопическим, застрявшим в теле слитка пузырьком водорода. В прокате под валками стана такой пузырек вытягивается, становится тонкой, как волосок, трещинкой, своего рода червячком, ничем по-прежнему не дающим о себе знать. Зараженная флокенами сталь получает клеймо «годная». И только много времени спустя она, казалось бы, надежная, пущенная в дело, ломалась, рвалась. Бывали крушения поездов из-за внезапного разрушения рельса, по всем признакам безукоризненного. Случалось, мгновенно трескался гребной винт корабля. Иногда вдруг рушились и прочнейшие, казалось бы, фермы, и шестерни, и оси. И лишь в изломе обнаруживались губительные, уже разросшиеся флокены – серебристо-белые хлопья, окруженные темными пятнами усталости.