Он трогает крохотное черноватое вздутие в левом углу рта:

– А отчего у меня вот эти пупырышки?

– Это воспаление сальных желез кожи. Самостоятельное заболевание. Таким образом, мы наблюдаем у вас две разные болезни. Хотя, возможно, и взаимосвязанные.

В общем, как впоследствии выразился Соловьев, рассказывая автору о своих встречах с Онисимовым, он, ученый-медик, городил наукообразную чушь. А Александр Леонтьевич, трогая рукой проступившие наружу узелки, находил убедительными фантазии Соловьева.

– Но для чего же меня осматривал хирург? Разве не исключена операция?

– Да, актиномикоз тоже иногда оперируют. Но пока для этого нет оснований. А, кроме того, эти сальные железы мы, может быть, тоже будем удалять. Впрочем, посмотрим. Торопиться некуда.

– Вы ко мне будете наезжать в санаторий?

– Конечно. Теперь вас не оставлю.

Александр Леонтьевич вдруг оживляется, пересаживается к столу, показывает присланные ему из МИДа папки с обзорами газет и журналов Тишландии, передает несколько курьезов-новостей из тишландской хроники. Он опять чувствует себя советским дипломатом в Тишландии, лишь на время по болезни выбывшим. Терапевт внимает с интересом, улыбается. Миловидные ямочки обозначаются на его розовых щеках. Он, конечно, сегодня выиграл эту партию. Но отлично знает: бодрость, опьянение еще не раз у Онисимова сменятся трезвым пониманием неизбежного близкого исхода. Однако опять и опять покажет себя и эйфория.

Соловьев, наконец, прощается. Больной провожает профессора до двери.

Вернувшись в одиночестве к столу, Онисимов достает припрятанный терапевтический справочник, находит в указателе названную Соловьевым болезнь, проглатывает текст, затем перечитывает медленней. Да, все соответствует. Да, почти совпадает.

45

Дату следующего действия нашей хроники мы сможем точно обозначить. Ориентиром тут является всесоюзное совещание доменщиков в Андриановке, одном из металлургических центров Донбасса. День открытия был указан в пригласительных билетах: 28 октября 1957 года.

Накануне в предобеденный час со скорого поезда, идущего в Минеральные Воды, а пока что просекавшего Донбасс, на маленькой, почти безвестной станции Греки, где расписание предусматривало остановку лишь на одну минуту, сошел человек, видимо, решивший поохотиться. Высокие, обтягивавшие ногу и поверх колен болотные сапоги, потертая, даже побелевшая, некогда коричневая кожанка, истрепанная темная кепка, сетка для добычи, пояс-патронташ, двустволка в чехле за плечом – таким было хорошо пригнанное, явно не впервой надетое снаряжение покинувшего вагон пассажира. Он легко соскочил, легкой поступью пошел, но вместе с тем казался и тяжеловесом, особенно сзади, с сутуловатой широкой спины. Вот он обернулся, нашел кого-то взглядом за окном вагона, помахал рукой. Его ясные серые глаза, ставшие сейчас почти васильковыми, свидетельствуют о прекрасном настроении. Прирожденная, чуть озорная улыбка красит загорелое с грубоватой нижней челюстью лицо.

Надеемся, читатель узнал Головню-младшего. Это его родные места. Он родился, вырос в Андриановке, поступил здесь в четырнадцать лег учеником-газовщиком в доменный цех. Страстный охотник, он еще подростком, затем юношей исходил тут поля, балки, перелески на тридцать-сорок километров во все стороны от Андриановки. И, конечно, знает еще издавна, что отсюда, из Греков, можно выйти напрямую к заводскому ставку, а там и к Нижней Колонии – поселку, наименованному так еще в те времена, когда Андриановский завод принадлежал французскому Генеральному обществу.

Придется пошагать несколько часов, ну, ему только этого и надо. Завтра, как предуведомлено в повестке дня, он выступит с сообщением, а сейчас – вон из головы доменные печи! Кстати, в вагоне только о них и разговаривали. Еще бы, ехали доменщики соседних двух заводов, да и ученая братия с кафедры чугуна Днепровского металлургического института. И, разумеется, он, директор Кураковки, был главным спорщиком. А сейчас вышел из вагона даже без записной книжки, с которой обычно не расставался. Нарочно ее не захватил. В ней мысли о заводе. Задания самому себе. Кое-какие еще надобно вынашивать. К другим уже приложить руки. Но сегодня из этого он выключится. Пусть голову провеет, прочистит ветерок, тем более нынче он, кажется, крепко задувает.

Над станцией разносится протяжный гудок отправления. Петр все еще посматривает на вагон, в котором ехал. Сквозь оконные стекла кураковцы, – из них лишь двое в летах, остальных иначе не назовешь, как молодыми, – кивают директору-охотнику, оставившему на их попечение свои вещи. Состав трогается, набирает ход. Еще минута-другая – и поезд уже неприметен, видны лишь далекие космы паровозного дыма.

Выбираясь из пристанционного поселка, Петр с двустволкой за плечом шагает по обочине вдоль полосы асфальта, устремившейся к скрытой за горизонтом Андриановке. Туда и оттуда с шумом проносятся грузовики, порой прошелестит и легковушка. День выдался солнечный, но неожиданно морозный для такой поры. Да еще и с ветром. В тени, пожалуй, три-четыре градуса ниже нуля. Трава на теневом склоне кювета закуржавела.

Петр идет ходко. Вон за тем мостом он свернет в степь, направится к темнеющему невдалеке облетевшему кустарнику. Но что это? Обогнавшая Петра черная, играющая солнечными бликами «Волга» вдруг резко стопорит, потом задним ходом катится к нему. И снова останавливается. Из раскрывшейся дверцы высовывается академик Челышев. Под воротом серого осеннего пальто виден такого же колера шерстяной шарф. Подобрана в тон и пушистая красивая кепка. Приветливы взирающие на Петра маленькие глазки. Петр с уважением кланяется.

– Еду и гляжу, – говорит Челышев. – И себе не верю. Неужели Головня? Ан и впрямь он! Но как сие надо Понимать?

Головня улыбается:

– Я тоже, Василий Данилович, затрудняюсь; как мне эту встречу с вами трактовать?

– У меня-то дело ясное. Прибыл самолетом. Теперь везут полным ходом в Андриановку.

– Я не о том. Добрая встреча – хорошая примета для охотника.

– Да как же вы тут заделались охотником?

– Сошел с поезда и вот…

– И пехтурой до Андриановки?

– Пройдусь. Может быть, и дичина какая-нибудь подвернется.

– Бросьте. Какая тут теперь дичина? Местные силы, наверное, еще летом все повыбили. Лучше садитесь-ка ко мне.

– Спасибо, Василий Данилович. Но мы, охотники, народ особенный. Не уговорите.

– Придете же ни с чем.

– Еще, пожалуйста, пожелайте неудачи. Превосходная примета.

– Ну вас… Все равно зря. Говорю по-дружески.

– По-дружески? – В уголках некрупных губ Петра возникает тонкая усмешка. – И чистосердечно?

Неожиданно Василию Даниловичу понадобилось прокашляться. Маленькие глаза скрылись под косматыми бровями. Это, однако, не останавливает Головню:

– Разрешите, Василий Данилович, я так и запишу. – Все с той же проступающей усмешкой Петр делает вид, будто достает записную книжку. И незримым карандашом как бы строчит, произнося вслух: – «Скажу по-дружески и чистосердечно: придете же ни с чем». Теперь поставим нынешнее число.

Затем Петр прячет свою воображаемую книжку. Челышев наконец откашлялся.

– Стало быть, со мной не едете? Ну, до свидания. Дверца захлопнулась. Фыркнув, машина уходит в Андриановку.

46

Еще никогда Головня-младший не позволял себе напомнить Василию Даниловичу о том, как в первую зиму войны в коридоре наркомата, эвакуированного на Урал, достал записную книжку, застрочил. Сегодня впервые намеком коснулся того давнего случая.

Сколько же с тех пор протекло лет? Почти семнадцать.

Да, они повстречались вечером седьмого ноября 1941 года – в праздничный день еще одной годовщины Советского государства. Впрочем, было не до праздников. Наркомат работал и седьмого ноября. Лишь поутру в честь годовщины в просторный, хотя и заставленный письменными столами холл гостиницы, что стала служебным пристанищем подчиненных Онисимову управлений и отделов, сгрудились все сотрудники и молча внимали так называемой радиотарелке, которая транслировала парад войск на Красной площади в Москве. Затем богатый оттенками дикторский голос, доносивший самим своим звучанием серьезность, торжественность исторических минут, прочитал вчерашнюю речь Сталина.