Профессор. Не мешай ему, Гена!

Манилов. Да-с, пофилософствовать... Углубиться... Я все­непременно усею весь Петергоф и его окрестности уединен­ными увеселительными павильонами, голландскими этакими мельницами, швейцарскими этакими шале, китайскими киосками, русскими избами, итальянскими виллами, греческими храмами, чтобы, вообразите, утренний чай пить на мельнице, обедать в избе, а вечерний чай пить в храме!

Гена. И это все, что вы нафантазировали?

Манилов. Отнюдь! Это только начало! Представьте себе: в Царском Селе или в Петергофе вы видите пред собою этакий большой запряженный фургон, нагруженный кипящим самова­ром и корзинами с посудою и булками. Дан сигнал – и фургон мчится во весь опор к павильону, назначенному для встречи. Ездовые с развевающимися на ветру черными плюмажами ска­чут туда, скачут сюда, дабы предупредить великих князей и ве­ликих княгинь, что ее величество императрица будет кушать ко­фе в «Храме уединенного размышления», или на мельнице, или в хижине, или в русской избе – словом, в одном из тысячи при­чудливых павильонов, который создал для нее ее любезный супруг... То есть я!

Манилова. Ах! Как это мило!

Гена. Да-а... Стоило ради этого себя царем воображать!

Манилов(распалясь). И сверх того! Я возведу в Петерго­фе бельведер!

Гена. Опять бельведер? Еще один? И тоже такой, чтобы с него Москва видна была?

Манилов. Да-с! Такой точно! Только на сей раз с него можно будет видеть Петербург! И пить чай на открытом воздухе!

Гена. Нет, Архип Архипыч, вы как хотите, а мне это уже поднадоело!

Профессор. Как тебе угодно. Давай откланяемся.

И Манилов с его оказывается, такими однообразными бреднями остается где-то вдали.

Гена. Что это с ним случилось? Такой вроде был фанта­зер – и вдруг завел одно и то же!

Профессор. А он ничего другого и не мог завести, потому что сама историческая действительность ограничила по­лет его фантазии. Как говорится, снизила ее потолок. Да, имен­но действительность, хоть ты и уверял меня, будто Манилов все­го лишь забавная фигура, ничуть не зависящая от того, в какое время она возникла. Больше того! Во всем, что он сейчас нагово­рил, вообразив себя могущественным владыкой, вообще нет фан­тазии. Ни капельки! Удивлен? А между тем весь его последний монолог – это самое что ни на есть точное, даже документаль­ное описание того, как устроил свои владения царь Николай Первый. Это у него был типично маниловский вкус, у него было пристрастие ко всем этим «Храмам уединенного размышления», беседкам, хижинам, бельведерам...

Гена. И к бельведерам тоже?

Профессор. Конечно! Манилов только мечтал постро­ить пышный бельведер, то есть такую возвышенную беседку или башенку, чтобы можно было за чаепитием любоваться видом далекой столицы. А Николай это его желание исполнил, только и всего. Возвел для себя такой – или, как сказал бы Манилов, этакий – бельведер... Да разве только в совпадениях дело? Надо тебе сказать, что вообще эта мода на сентиментальность, на показное кокетство дружескими чувствами, на хвастовство свои­ми семейными добродетелями, то есть на все то, что мы обычно связываем с именем гоголевского Манилова, насаждалось именно Николаем Первым.

Гена. Вы что хотите сказать? Что Манилов – это вроде бы намек на самого царя?

Профессор. Видишь ли... По правде говоря, есть соб­лазн подумать именно так. Например, находили, что внешность Манилова несколько напоминает внешность императора. Или... Скажи, ты помнишь, как звали маниловских сыновей?

Гена. Как-то по-гречески... А, вспомнил! Фемистоклюс и этот... Алкид!

Профессор. А сыновей Николая Первого звали Кон­стантин и Михаил. Тебе это ничего не говорит?

Гена. Честно говоря, нет.

Профессор. Тогда объясню. Эти имена даны совсем неспроста. Дело в том, что у русского двора был большой ин­терес... ну, не к Греции самой по себе, а к бывшей Византий­ской империи, куда прежде входила и Греция. Цари давно мечта­ли восстановить эту империю и посадить на ее трон своих детей. Вот почему и появились эти имена: Константин, потому что так звали самого первого и самого последнего императоров Визан­тии, и Михаил, потому что пророчества предсказывали, будто в свое время появится византийский император с таким именем.

Гена. Ну, Архип Архипыч! Если уж и это совпадает, зна­чит, точно Гоголь в Манилове царя изобразил!

Профессор. Нет, Гена. Понимаю, тебе очень хочется, чтобы так все и было, но дело обстоит не столь просто. И сход­ство тут гораздо шире, чем сходство двух людей. Шире и глубже. Возьмем уже не самого царя, а, скажем, двух его приближенных. Двух едва ли не самых страшных и жестоких людей, двух жан­дармов, Бенкендорфа и Дубельта. Заметь, какими чертами они больше всего любили хвастаться и кокетничать. Дубельт назы­вал своего начальника Бенкендорфа не иначе как «человеком ан­гельской доброты». А когда тот уезжал за границу, Дубельт прямо-таки рыдал и говорил своей жене: «Ты знаешь, душенька, как я люблю моего графа, и бог видит, что за каждый год его жизни я отдал бы год своей...»

Гена. Как Манилов про Чичикова!

Профессор. А я тебе что говорю? И притом все это действительно было показным – тоже, между прочим, по-маниловски. Ты, надеюсь, помнишь, что от ангельской доброты Мани­лова, разумеется, гоголевского, настоящего, его крестьянам отнюдь не легче жить. Деревня бедна, порядка нету, приказчик что хочет, то и делает... Так вот, точно так же и Бенкендорф изо всех сил старался казаться сентиментальным добряком, но мно­гие ли ему верили? Даже из близких к нему людей? Один ме­муарист той эпохи писал: «Зная графа, мы хорошо знали всю бесполезность приемов его. Он слушал ласково просителя, ничего не понимая...»

Гена. Как Манилов своего приказчика!

Профессор. Совершенно точно! Так что... если уж и искать прототипов Манилова, то по всей николаевской империи. Их там было великое множество. И именно в этом, если хочешь, те самые социальные корни гоголевского образа.

Гена. Да, это вы интересно все объяснили. А я-то думал...

Профессор. Что ты думал, мне известно. Но вот по­хвалы твоей принять не могу. Потому что на сей раз я всего лишь старался изложить тебе мысли одного замечательного ученого, академика Дмитрия Сергеевича Лихачева. Видишь эту книгу? «Литература – реальность – литература» – так она на­зывается. А одна из ее глав озаглавлена... на-ка, взгляни!

Гена. «Социальные корни типа Манилова»? Вот здорово! Архип Архипыч, дадите почитать?

Профессор. С превеликой охотой. Но пока погоди, я хочу тебе кое-что процитировать. «Гоголь, – пишет академик Лихачев, – боялся, конечно, прямо указать на ту среду, для ко­торой маниловщина была наиболее характерна и которой подра­жал Манилов. И тут следует сказать: маниловщина больше само­го Манилова. Маниловщина, если ее рассматривать не только как общечеловеческое явление, а как явление определенной эпохи и определенной среды, была в высшей степени свойственна выс­шему чиновничье-бюрократическому слою России. Провинциаль­ный помещик Манилов подражал «первому помещику России» – Николаю Первому и его окружению». Короче говоря, заключает автор книги, «Гоголь указывал на эпигонов, имея в виду и «са­мого» и «самих».

Гена. «Самого» – это значит царя?

Профессор. Конечно.

Гена. Да... Это Гоголю здорово повезло, что Николай не догадался.

Профессор. Пожалуй! Но догадались «сами». По край­ней мере многие из них. Не зря же по выходе «Мертвых душ» раздавались злобные голоса о клевете на Россию. Корни-то, вы­ходит, – и именно те самые, о которых ты собрался писать сочинение, – глубоко вошли и далеко протянулись...