Пребывая в состоянии сильного напряжения и волнения, члены оргкомитета не решались ни на какую импровизацию и со свойственной людям военного склада ума педантичностью ни на шаг не отступали от тщательно прописанного до мелочей сценария.
Хотя было очевидно, что к 2:00 по полудню аудитория еще не была готова, Торнтон вскочил и начал с надрывным пафосом заряжать свое вступительное слово, неотрывно глядя в объектив камеры, нацеленный на него. Большая часть людей в это время еще даже не заняла свои места — все толпились по всему залу и галдели. Так что большинство даже не поняли, что этот парень со сцены обращается именно к ним. Как все началось — так и продолжилось: растянутое, в худших традициях пещерной бюрократии оглашение повестки дня в исполнении Гомеза (Чарли не удалось уговорить Чако убрать это из сценария), который был очень зажатым и неубедительным, несмотря на устремленный на него из толпы ободряющий взгляд супруги; довольно путаная речь Торнтона о том, с чего начиналось создание НСОК, переросшая в оду недавнему решению Верховного Суда (к счастью, хоть это нашло отклик у аудитории и сорвало пару одобрительных криков).
Все смотрелось скомкано, натянуто, будто находящиеся на сцене люди и сами не до конца верили в то, что говорят нечто действительно важное, и эта вера продолжала таять на фоне безразличия слушателей.
Из почти тысячи людей, наводнивших зал примерно к 2:20 пополудни, спикерам удавалось удерживать внимание от силы трети. Люди не сидели на пыльных стульчиках, развешивая уши как школьники. Это был другой контингент. Они бесцеремонно ходили туда-сюда по залу, сидели на корточках, на поручнях, стояли небольшими группами и курили. Кто-то даже лежал. Иные тут выглядели как алкаши или бомжи, и можно было лишь гадать, имели ли они когда-то хоть какую-то связь с ЧВК, или же их привлекали любые сборища, на которых можно было теоретически чем-то бесплатно поживиться.
Народ не стеснялся покидать помещение, когда их привлекали шумы, доносящиеся с улицы. Там в эти минуты продолжала беспокойно колыхаться оппозиционная демонстрация. Ряды протестующих, вопреки грозным предупреждениям летающих над головами дронов, не слишком поредели от того что часы приближались к зловещим 3:00. Так же бесцеремонно люди вваливались обратно, на ходу обсуждая впечатления от увиденного и обращая крайне мало внимания на то, что происходит на кафедре.
В большом, полутемном зале, истинным хозяином была толпа. Он был частью бурлящей улицы, а оргкомитет «носка» был тут столь же необязательным атрибутом, как, например, какой-нибудь передвижной фургон с хот-догами или седой бородатой гитарист, который самозабвенно лабал старые мелодии у фонтана. Почти никто здесь не считал себя обязанным слушать то, что говорилось со сцены. А те, кто все-таки слушали — не стеснялись демонстрировать свой скепсис, дразниться и иронизировать по поводу происходящего. Эта тенденция становилась тем ярче, чем ближе часы подходили к 3:00, чем сильнее нагнеталась на улицах и в Сети истерия по поводу того, что же будет дальше.
Члены оргкомитета реагировали на происходящее по-разному: я замечал, что Сильвестра неуважение и рассеянность толпы откровенно бесит; Чако — огорчает; Альберто и вовсе забил на все болт и смотрел на толпу отстраненно. Сидя в первом ряду, где разместились особые гости, я кивал и поднимал большой палец каждый раз, когда кто-то из них смотрел на меня, не подавая виду, что слышу слева и справа от себя не самые одобрительные комментарии.
Сидящий невдалеке от меня, крепкий дебелый седой мужик хорошо за пятьдесят — Уоррен «Койот» Гэтти из Киншасы, склонился к своему приятелю, сидящему рядом, и раздраженно прошептал, кивая на Торнтона, который как раз объявлял, что собранию стоит перейти к выбору членов правления, так что кандидатам будет дано слово:
— Да что он городит, педераст старый?! Какие к чертям выборы?! Его вообще кто-то слушает?!
— Не очень-то похоже, — ответил тот.
— Зря мы вообще позволили втянуть себя в это дерьмо, Лэнс. Народу сейчас не до этой болтовни! — недовольно буркнул Гэтти, поерзав на стуле.
Гомез, к которому перешло слово, объявил:
— Итак, первым кандидатом в члены правления, который сегодня выступит, будет…
Он умоляюще посмотрел в сторону «Койота», но тот поморщился и брезгливо отмахнулся.
— … Димитрис Войцеховский.
Один из немногих, кто слушал его, заржал, и я услышал в задних рядах комментарий: «Что за идиотское имя?!» Чако из кожи вон лез, стараясь привлечь всеобщее внимание и представить меня так красочно, как позволяло его красноречие, страдающее от волнения, и хрипящий микрофон.
— Хотя кому-то из вас он может быть известен как «Алекс Сандерс». Или просто «номер 324». Он был капитаном «Железного Легиона». Прошел всю войну — от начала до конца. И по его лицу вы это сразу увидите. После тяжелейших ранений он буквально восстал из мертвых. И уж поверьте — вкусил все те проблемы социальной адаптации, которые каждому из нас знакомы, по полной. Но он оказался крепким орешком. Один из самых сильных и волевых людей, которых я когда-либо встречал. Он основал клуб, в котором два десятка ветеранов вроде нас с вами собирались каждую неделю и поддерживали друг друга. Я был членом этого клуба. И я могу сказать вам откровенно — это было классное место, которое действительно помогало тем, кто там бывал. И я скажу сейчас от себя — я верю, что наш с вами Союз, если у руля будут стоять такие, как Димитрис, тоже станет таким же классным местом. Димитрис, тебе слово!
Когда я не спеша выходил на сцену, Чако сжал кулаки и умоляющим взглядом дал мне понять, что возлагает на меня последние надежды. Но я ответил на этот взгляд лишь сдержанным кивком. Заняв свое место за кафедрой, я произнес — пожалуй, слишком тихо:
— Никто из нас не был рожден для того, через что мы прошли.
У меня был свой взгляд на происходящее. Я не был настроен насильно привлекать к себе внимание тех, кто не желал меня слушать. Не собирался делать что-то, чтобы понравиться им. Не хотел делать вид, будто то, что говорится с этой трибуны, важнее того, что происходит сейчас за окном, будто все идет по моему плану, будто какие-то сраные повестки дня, обсуждения и голосования имеют большее значение, чем то безумие, которое охватило город.
На меня смотрели от силы человек пятьдесят, из них многие краем глаза. Хромой заросший человек в камуфляжных штанах и серой майке, с татухами на накачанных предплечьях, который не скупился на остроумные и часто оскорбительные комментарии в адрес того, что творилось на сцене, глядел на меня с глумливой улыбкой, мол, «Еще один балабол». Но я не пытался утихомирить людей стуком кулака по кафедре или настойчивыми криками. Вообще не показывал, будто их внимание для меня хоть сколько-нибудь важно. И это, как ни странно, подействовало. Короткая, совсем не напыщенная фраза и последовавшая за этим длинная пауза привлекла намного больше внимания, чем крики.
Оглядев зал внимательным взглядом, я не спеша продолжил:
— Вам всем доводилось слышать это дерьмо: о предназначении, о склонностях, о генах. Те, кто говорят это, — кем они нас считают, как вы думаете? Точно не людьми. Киборгами. Машинами для убийства. Вы же видите это в их глазах. Они видят в нас что-то совершенно чуждое. Словно бы пришедшее из другого мира. Когда они смотрят на меня или на любого из вас, в их голове просто не укладывается, что мы их ровесники. Или ровесники их детей. Что мы вполне могли учиться в одной школе, жить в одном дворе, любить одни и те же фильмы, быть воспитаны на тех же историях, сказках, героях. Им кажется, что мы такими и появились на свет. Рухнули прямо с неба или вышли из криогенных камер — взрослые, здоровенные, в бронежилетах, увешанные стволами, уже покалеченные, накачанные стимуляторами, с сорванными башнями и подписанными контрактами.
Я сам не заметил, как почти в половине зала стало тише, и все больше взглядов было направлено на меня. Я почти не чувствовал волнения. Было бы странно волноваться из-за обычной речи после всего, что я пережил и после тех решений, которые принял. После того как я столько раз обращался к своей роте со словами гораздо серьёзнее и страшнее, которым для многих услышавших их предстояло оказаться последними.