За тот месяц только раз-другой прошли скупые дождики. Земля жаждала влаги, как и все живое на ней. А в тот памятный день – 13 августа – с самого утра начало припаривать, хотя солнце палило, как и раньше. Тринадцатое число по гороскопу – Максим родился под созвездием Рака – было для него несчастливым, и в эти дни он избегал делать что-либо важное. То ли и впрямь такая была его планида, то ли виною тут простые совпадения, но ему в эти дни не везло. Трудным выдалось для него и то 13 августа.

Все было так же, как и в любой другой день. После завтрака втроём пошли купаться, потом лежали в тенёчке на траве, и Мила, погрузив свою узенькую ладошку в Максимовы отросшие за лето и выгоревшие на солнце волосы, щекотно перебирала пальчиками. Максим, жмуря глаза, томился в сладком волнении. Как ему хотелось повернуться, обхватить Милу, прижаться, слиться с нею, раствориться в ней… Он, может, и решился бы, бросился в пропасть очертя голову, если б рядом не было Ларика. Тот, подперев кулаками подбородок, лежал и сонно глядел на тихое течение реки.

По берегу шла тётка Анфиса в бордовом платье, застёгнутом на все пуговицы от ворота до подола. Остановилась подле них, сказала: «Искупаться хочу. Душно. Хоть бы уж бог дождичка послал». Окликнула Ларика, заметила насмешливо: «Досыпаешь, бедняга, не выспался ночью и другим спать не дал». Ларик промолчал, Мила выхватила руку из Максимовых волос, легла вниз лицом. Максим тогда ничегусеньки не заподозрил в тёткином насмешливом замечании, как не понял и того, что привело Милу в смущение…

Дождя бог послал, он собрался под вечер, накрыл землю серебряной сеткой, сгустился в ливень. Они вчетвером сидели на открытой веранде, раскладывали пасьянс, слушали, как шуршит дождь по крыше, по деревьям, барабанит по коробке, брошенной в траву рядом с верандой.

Тихо, в грустноватой истоме прошёл тот вечер. Первой захотела спать Мила. Попрощалась с молодыми людьми за руку, с тёткой поцеловалась и ушла в свою комнату. Не засиживались и Максим с Лариком. Максим, не раздеваясь, прилёг на свою кровать, утопил голову в подушки и думал, как и каждый вечер до этого, про Милу. Стороной шла гроза. Отблески молний дрожали в окне, на стене, у которой он лежал, гром гремел где-то в отдалении. Дождь усилился, потёками сбегал по стёклам. Спать совсем не хотелось.

Гроза утихла к полночи, и дождь угомонился. Максим встал, раскрыл окно. Дохнуло свежестью, парной землёй и чистым после грозы воздухом. Он жадно, на всю грудь, хлебнул этого воздуха, заряжаясь бодростью и той мятежно волнующей радостью, которая способна охватить в бессонную ночь только влюблённого юнца. Где-то он читал, что все влюблённые – безумцы. «Безумец и я, безумец», – легко согласился он и, как бы в подтверждение этому, вскочил на подоконник, ухватился за сук липы. Капли дождя осыпали его. Полез вверх по дереву, мокрый насквозь. Чего лез, и сам не знал, разве что от избытка сил. Ближе к вершине замер, затаился. Смотрел вниз на тёмное окно, за которым спала Мила. Представлял её в постели, – конечно же, спит, разбросав руки, с обворожительной, такой знакомой улыбкой на устах. «Мила! – окликнул он тихо, только чтобы услышать собственный голос. – Мила, я люблю тебя».

И насторожился: внизу послышались чьи-то шаги. Шёл Ларик в белой исподней рубашке. Возле Милиного окна остановился, стукнул пальцем в стекло, и в тот же миг – ждала, значит! – окно распахнулось, показалась Мила, что-то произнесла шёпотом. Ларик легко, по-кавалерийски, вскочил на подоконник и исчез в комнате. Окно осталось открытым, и Максим слышал все, о чем они говорили. Влюблённым в такие хмельные от счастья минуты кажется, что они шепчутся. «Ларичек, милый, родной. Судьба моя… Бог мой… Что же теперь будет?» – «Приеду в полк – подам рапорт: прошу, мол, дозволения жениться». Они оба перевесились через подоконник. Максим видел их сверху. Смуглые руки Милы, как две змеи, обвили Ларика за шею и контрастно выделялись на его белой рубашке. «Все будет хорошо, все хорошо», – сказал Ларик, и они растаяли в темноте. Окно закрылось.

В том отчаянье, которое охватило Максима, он мог прыгнуть с дерева и разбиться. Поначалу и было такое желание – броситься головой вниз, ибо после того, что он увидел и услышал, жизнь его, казалось, утратила всякий смысл. Не помнил, как он спустился с липы. Шёл потом, как сомнамбула, через сад, отрясая с мокрой травы росу, бродил, пока ночь не протянула руку дню – пока не начало светать.

Утром не вышел к завтраку, сказал, что плохо себя чувствует. Ему поверили – так он был бледен и изнурён. Утром собрался и попросил, чтобы его отвезли на станцию. Уехал, чтобы никогда больше не возвращаться, кляня и тётку, и Ларика с Милой. Догадался, что эта тайная ночная встреча у Милы была не первая и что тётка об этом знала.

Мила с Лариком проводили Максима до большака. Протянули на прощание руки, а он своей не подал. Сдерживаясь, чтобы не заплакать, дрожащими губами только и выговорил: «Змея… Как ты могла?» Милины брови взлетели вверх, она все поняла. «Помилуй тебя бог», – сказала, крутнулась, разметнув юбку куполом, и пошла обратно по дороге. Ларик помедлил, сказал: «Не будь дураком, Максим. Я на ней женюсь. А твоя любовь ещё впереди».

Горькая память осталась от того первого увлечения. Со временем все перегорело, легло на дне души горсткой холодного пепла. Да вот не забылось. А другой любви не было.

Судьба распорядилась так, что им – троим – довелось столкнуться ещё раз.

Прошли годы, мировая война, две революции – февральская и Октябрьская. Максим Сорокин окончил университет, стал историком, работал в наркомате просвещения. В начале восемнадцатого года вступил в партию большевиков.

Было не до женитьбы – то учёба, то работа, партийные поручения. Но, пожалуй, главным, что стояло на пути, оставалось то первое, почти детское чувство. Оно опустошило душу, и долгие годы он подумать не мог о другой женщине, да как-то и робел думать.

Жил Сорокин в доме, который прежде был их собственным, – двухэтажном особнячке на Поварской, занимал одну комнату – остальные были реквизированы и отданы чужим людям. В основном это были одесситы, после революции почему-то скопом хлынувшие в Москву.

Сорокин, как ни зарекался никогда не думать ни о Миле, ни тем более о Ларике, все же невольно интересовался их судьбой. Они в самом деле поженились. Ларик – Илларион храбро воевал, дважды был ранен, лечился в Москве в звании штаб-ротмистра. Все было хорошо у них с Милой, уже матери двоих детей. И казалось бы, за давностию лет взрослому Максиму пора было забыть ту детскую обиду, а он не забывал, хотя и понимал с высоты теперешних своих опыта и возраста, что обижаться смешно и нелепо.

Холодной осенью восемнадцатого года поздно вечером к Сорокину постучались. Он думал, что это кто-нибудь из соседей, и, не спросив, кто там, отворил. Вошёл Илларион Шилин. Сорокин узнал его сразу, хотя шестнадцать лет отделяли их от той первой волжской встречи. Шилин был в офицерском кавалерийском мундире, в фуражке, но без погон и кокарды. Он прошёл в комнату, сел на диван, служивший Сорокину и кроватью, и креслом.

– Прошу, – похлопал Шилин по дивану, уверенным жестом старшего приглашая сесть и Максима.

Максим сел, озадаченный и неожиданностью встречи, и бесцеремонностью гостя.

– Штаб-ротмистр Илларион Шилин, – назвал себя гость. – Ларик. Узнали? Полный Георгиевский кавалер, чьи кровь и храбрость оказались России не нужными. Выходит, что мы не Отечество защищали, а… – Он не договорил, махнул рукой. – Теперь числюсь недорезанным буржуем и контрой… Это я о себе, а вы, слышал, служите у большевиков и сами большевик. Это правда?

Сорокин кивнул, все ещё в растерянности и в неведении, чему обязан приходом этого дальнего родича.

– Это все, что вам осталось от целого дома? – спросил Шилин, поводя вокруг себя рукой. – Одна эта комната?

– Мне хватает и одной.

– М-да… Несмотря даже на то, что вы служите в их министерстве… прошу прощения, в наркомате. Министры – это уже буржуазная категория.