Ворон-Крюковский привёл в дом двух хлопцев с наломанными в лесу вениками – наводить порядок, а сам подошёл к Шилину и присел на брёвнышке напротив.

– Что? – неприязненно спросил у него Шилин.

– Так, – ответил тот с усмешечкой. – Удобное брёвнышко, вот и потянуло, ваша благородь.

«Какие у него страшные глаза. Пустые, как у рыбы, – подумал Шилин с брезгливостью и с чувством невольного страха, чего прежде за собою не замечал. – И усмешечка жуткая. Он и убивает с этой усмешечкой».

– Иди помоги прибрать, – сказал ему Шилин.

Ворон-Крюковский сидя козырнул, встал, но пошёл не в дом, а к костру, на котором кипело какое-то варево.

«Хоть бы ты в плен сдался или сбежал, – пожелал ему Шилин. – А лучше, пусть бы тебя укокошили».

То, что отряд уменьшился числом, Шилина не очень чтобы угнетало. Отсыпалась в основном всякая случайная мразь – те, кого привела в стан борьбы против Советов не идея, а возможность нажиться и поразбойничать. Принимая их в отряд, знал, что это за люди, но принимал, не мог не принять, ибо ему нужны были послушные исполнители, которые не гнушались бы стрелять и убивать.

Заморосило. Мельчайшие, почти невидимые капельки влаги, казалось, висели в воздухе и не могли упасть из-за своей лёгкости. Воздух был уже пресыщен сыростью, и она словно цедилась, выпадала на траву. Вся трава взялась росой и мутно блестела.

Шилин встал и пошёл в дом, где успели уже убрать и даже помыть полы. Хотелось побыть одному, полежать, подумать. Прилёг на кровать. Настроение было скверное, болели рука, нога, но больше – сердце, полное горечи. Понимал Шилин, как никогда до этого, понимал: никаких надежд не осталось, он окончательно потерпел крах, как и все те, кто так же надеялся вернуть утраченное. Вокруг него – пустота, он в положении игрока, который пошёл ва-банк, поставил на кон последнее своё богатство – нательный крестик, но проиграл и его. Вся его борьба против Советов, как и потуги всей бывшей элиты России, – впустую. Белая армия разгромлена, будет разгромлен и Врангель – потому Шилин и не искал удачи на юге, – и никакое чудо, никакой бог уже не помогут вернуть прошлое, как нельзя вернуть вчерашний день. Дальнейшая борьба, в святость и правоту которой он так верил, ничего, кроме новых жертв, не принесёт. Да это уже и не борьба, а месть за неосуществлённые планы и мечты. Всё, поздно…

А так близка была победа. Так близка… Только центр Руси оставался в руках Советов. Деникинские воины подходили к самой Москве. Даже и позже, когда он собрал лесной отряд, верилось в победу: мужики взбунтуются, Советы они приняли только на первых порах, клюнули на большевистский лозунг – земля крестьянам. А потом те же мужики застонали от продразвёрстки. Многие в леса подались воевать с Советами, казалось, вот-вот бунт охватит все села. И думалось Шилину: создаст он целую крестьянскую армию с мобильными конными отрядами и пойдёт захватывать волости, уезды, целые губернии… Он сочинил тогда листовку-призыв, в которой писал: «Мираж революции рассеялся. Вместо мраморных дворцов и висячих садов мир увидел бескрайнюю пустыню, загромождённую руинами и густо усеянную могилами. Разрушена величайшая в мире держава, до самых основ опустошено хозяйство многомиллионного народа, вырождается и вымирает сам народ. Потоплены в море крови и все высочайшие человеческие ценности: религия, совесть, мораль, право, культура, опыт веков… Над хаосом витает ненавистный дух разрушения… Все честные люди, крестьяне, вас большинство, интеллигенция, – все в бой за святую Русь!..» Листовку эту Шилин напечатал в тысячах экземпляров, рассылал по сёлам и городам. Призывал в свой отряд, которому дал имя Русского народного воинства. Не вышло, не вырос отряд в армию, и теперь, как доложил Ворон-Крюковский, осталось человек сорок. А вскоре и эти сорок человек ему не понадобятся. Крах надежд, крах иллюзий… Осталось только позаботиться о своём собственном спасении, о детях, о жене, высланной в Петушки. Слава богу, хоть жива, не расстреляли.

Дождь разошёлся, по стёклам поползли потёки, закапало с потолка. В хате потемнело, а на душе стало ещё горше, хоть возьми да пусти себе пулю в лоб. Он поднялся, сел, снял с плеча полевую сумку, в которой были крест, взятый в церкви, и фамильное золото, драгоценности – все его богатство. Крест этот приумножил его и достался на диво легко, без насилия и крови. А хорошо бы, если б он ещё представлял и историческую ценность, скажем, принадлежал князю Владимиру – крестителю Руси. Шилин не устоял против искушения взглянуть на крест. Достал из сумки, развернул лоскут ризы, взвесил на руке – тяжёлый.

Когда клал крест назад в сумку, увидел красную картонку – мандат Сорокина, хотел скомкать и выбросить, да тут вспомнил своего родича (он так и не узнал, по чьей же линии они с Сорокиным в родстве). Вспомнил его не нынешнего, а того нескладного гимназиста, без памяти влюблённого в Милу. «Он узнал тогда о моих ночных визитах к Миле, оттого и возненавидел меня», – усмехнулся Шилин, испытывая прилив жалости. А пожалев того, нескладного гимназиста Сорокина, почувствовал удовлетворение: правильно, что подарил ему жизнь. Пусть живёт и помнит этот благородный поступок, пусть благодарит его, Шилина, за такую милость…

Шилин смотрел на мандат, перечитывал фамилию Сорокина и не решался ни скомкать, ни выбросить этот кусочек картона. Держал в руке, ещё не зная, что станет с ним делать. И вдруг понял, какой бесценный документ у него в руках! Этот мандат откроет ему все дороги и двери, он его и спасёт и даст возможность жить, не боясь за своё прошлое. Он уже не Шилин, не Сивак, он – Сорокин.

Шилин толкнул ногой дверь, распахнул её, крикнул с крыльца:

– Поручик Михальцевич!

Откуда-то из сумерек и дождя вышел заштрихованный его косыми нитями Михальцевич в кожаной куртке, перетянутой блестящими ремнями. Ещё б звёздочку на фуражку – типичный комиссар.

– Зайди, – сказал ему Шилин. – Есть разговор.

Прошли в дом, сели на кровать, засветили свечку, что сыскалась у Ворона-Крюковского. Поручик понимал, что зван на беседу важную, секретную; приблизил лицо к лицу штаб-ротмистра, с подчёркнутым вниманием приготовился слушать. Он был полноват, невысок, с большой головой, пухлым лицом, которые подошли бы человеку более внушительного роста. Слабый свет свечки затрепетал на их коричневых огрубевших лицах. Посмотреть со стороны – заговорщики. Толстенький Михальцевич, с глазами навыкате, как у страдающего базедовой болезнью, и словно высеченный из камня, жилистый, костистый Шилин.

– Что делать будем? – спросил Шилин.

– Не понимаю, – мотнул головой Михальцевич.

– С отрядом что делать? Посоветуй.

– Так у нас же задача: двигаться к границе. В Польше полно русских. Войска Перемыкина, Булак-Балаховича…

– С этими шкуродёрами? – показал Шилин на окно, за которым пиликала гармошка.

– По пути вольются новые. От этих потом отделаемся.

– Новые? Такая же мразь прибьётся. Это, дорогой мой поручик, то же самое, что церковь обдирать да костёл латать.

– Тогда не знаю, что делать. Может, порвать со всем и…

– Явиться с повинной? Не то, поручик, не то.

Шилин протянул Михальцевичу мандат Сорокина. Тот, приблизив лицо к самой свечке, прочёл его, уставился на Шилина своими выпученными, словно застывшими глазами.

– И что? – спросил несмело, как будто стесняясь своей недогадливости.

– А то, что этот мандат может быть и моим документом. Я Сорокин, а никакой не Шилин.

Михальцевич заулыбался, радостно и поспешно затряс головой.

– Понимаю, – сказал он. – А тот, настоящий Сорокин где?

– А что ему тут делать без мандата? Возможно, уже к Москве подъезжает… Так вот: я – Сорокин, уполномоченный наркомата просвещения. А ты мой помощник. Устроим и тебе соответствующий документ. А подпись подделаем знаешь чью? Ленина!

– А отряд?

– Эту шваль за собою не потащим. Завтра объявим, что все они вольны делать что хотят. Пусть ими командует Ворон-Крюковский.

На этой половине хаты они и остались вдвоём на ночь. А Ворон-Крюковский устроился в передней половине на двух скамьях.